Энциклопедия юности - стр. 59
Так дед меня грузил и сам иногда пускал слезу. А в промежутках он болел. Им занималась бабушка. Предоставленный самому себе, я каждое утро выходил на встречу с любимым городом. Запах Питера был неповторим, рыдать хотелось. Первым делом в магазине «Охотник – Рыболов» на Литейном приобрел складной никелированный нож с колечком-держалкой. Такой большой, что не влезал в кармашек шортов (в просвещенном Ленинграде я не стеснялся ходить, «как немец»). Была проблема сокрытия, потому что с ножом я не расставался во время посещения музеев: Эрмитаж, Кунсткамера, Военно-Морской, Музей Радио имени Попова, музей Арктики с медведем в вестибюле…
Одна из записей была посвящена визиту в музей-квартиру Н. А. Некрасова на Литейном, 36: «12 комнат, а говорят, что бедно жил!»
Рассказ мой деду поднял настроение.
Сидя у печи, я читал «Хаджи-Мурата». Дед слез с кровати, обошел квадратный стол, открыл скрипучую дверцу застекленного шкафа, достал том Куприна, нашел место и стал читать мне вслух из «Суламифи»:
На указательном пальце левой руки носил Соломон гемму, извергавшего из себя шесть лучей жемчужного цвета. Много сотен лет было этому кольцу, и на оборотной стороне его камня вырезана была надпись на языке древнего, исчезнувшего народа: «Все проходит».
– А мы?
– Все, внучек. Все и все. Как ни прискорбно…
Рифленая колонна возвышалась почти до потолка, прибитый в изножье лист жести был теплым. В огне передо мной рушились царства-государства. Одна империя за другой. Черт с ними, пусть проходят. Царь Соломон и дедушка были правы, конечно, но сам я почему-то был уверен, что не «пройду».
Бабушка вдруг: «Маня! Кислородную подушку!»
Меня отправили в Ижору к двоюродному деду. Сидели на скамейке в огороде, смотрели на Неву. Слушали ночью соловьев. Дядя Вася когда-то был Базиль. Он тоже был женат на русской. Только простолюдинке. Она в нем души не чаяла, купила ему лодку. Но грести он не мог из-за нехватки пальцев. Сидел на веслах я. Сначала катал его, потом самого себя. Однажды чуть не попал под баржу. Ржавую. Потом под новую «Ракету» на подводных крыльях. Другой раз выбился из сил. Стало уносить. В Финский залив, где сволочь топила офицеров. Стер руки до мяса. Вытащил лодку, вылез на обрыв, а там травой забвения заросший памятник. Александр Невский разбил тут шведов. Чего им не жилось? Чего им всем надо было в этой России? Что тут такого, кроме соловьев?
В иллюминаторе открылся Ленинград, накрытый дымным колпаком; я записал: «Увижу ли тебя еще?…»
Имея в виду город, а не деда.
Это была последняя страница. И я не смог записать в тот свой первый дневник то, что, благодаря необходимости самоотчета, наблюдал сверху: поразительно безмятежную славянскую природу на затянувшемся закате. Во время кольца над Минском увидел сверху Ленинский проспект, а за ним, на улице Володарского, какой-то замок, зарешеченные сверху дворики. Кто-то сказал: «Американка…» Я взглянул над креслом, мне подтвердили: «Тюрьма».
Неужели действующая? С неба меня пронзила жалость к брошенным за решетку людям. Как же так, в самом центре города, где живу Я, – тюрьма?
Этой записной книжкой начался мой Дневник. Эмигрантская жизнь – не лучший способ его сохранить. Часть пропала в Москве с чемоданом бумаг, оставленных на хранение доверенному человеку. Что-то при переездах с квартиры на квартиру в Париже. Что-то затопили лопнувшие трубы в подвале в Мюнхене. Самый большой удар по дневнику нанесло похищение моего архива в Праге. Я считал, что пропало все, но часть дневника ко мне вернулась – за что всецело обязан брату, который навестил меня в Америке.