Энциклопедия юности - стр. 28
Таков был механизм культурного наследования в то переломное время: перескочить через голову «отцов», т. е. предыдущего, сердцевинно-советского поколения 1930-1940-х. Учиться не у Симонова, Исаковского или Твардовского, но у Ахматовой. После ее смерти осиротевшие поэты окончательно повзрослели и пошли каждый своим путем.
Такое «сиротство», казалось бы, уникальное, на самом деле – частный случай общей модели преемственности: не только в литературе, но и в литературоведении. Бахтинских сирот тоже было четверо: Сергей Бочаров, Георгий Гачев и Вадим Кожинов работали в отделе комплексных теоретических проблем Института мировой литературы; Владимир Турбин преподававал на филологическом факультете МГУ. Эти четверо познакомились с книгой М. Бахтина о Достоевском, изданной еще в 1929 г., – и разыскали забытого автора, жившего после ссылки в глухом Саранске и преподававшего в Мордовском педагогическом институте. Они признали Бахтина своим учителем, добились переиздания его книг и публикации рукописей и способствовали его переезду в Москву. От Бахтина они восприняли уроки не только профессионального литературоведения, но сам дух свободного мыслительства и вопрошания о последних смыслах, о месте личности в культуре и языке.
Возрастной разрыв между Бахтиным и «бахтинцами» был лет на 10–15 меньше, чем между Ахматовой и «ахматовцами», и эпоха культурного наследования, взятая ими за основу, была не предреволюционная, а скорее ранняя послереволюционная, 1920-е гг. Но по сути это было то же самое стремление вступить в диалог с «позапрошлой» эпохой, минуя прошлую, – учиться не у М. Храпченко или В. Ермилова, а у самого М. Бахтина, изгоя советского литературоведения, практически ничего не опубликовавшего в 1930–1950 гг.
Пути бахтинских сирот, за пределом их общей привязанности к учителю и заботы о его здоровье и интеллектуальном наследии, тоже оказались очень разными. В. Турбин (1927–1993), по натуре педагог и публицист, преподавал бахтинский метод, теорию жанров на филфаке МГУ, в своем семинаре, который привлекал самых одаренных и неортодоксальных студентов, хотя и сам носил черты бахтинской ортодоксальности. Г. Гачев (1929–2008) переплавил бахтинское наследие в свой оригинальный метод космо-психо-логоса в изучении национальных культур. В. Кожинов (1930–2001), поначалу разрабатывавший бахтинскую теорию романа, двинулся затем в ряды славянофильских мыслителей и успешно их возглавлял в 1970-1980-е, пока не был вытеснен геополитически более хищными и метафизически наглыми евразийцами.
С. Бочаров (1929–2017) в наибольшей степени остался «частным лицом», свободным от всяких трендов и направлений: ни к чему не примыкал, ничего не провозглашал, а писал о тех, кого любил, на языке четкой филологической прозы, не впадая ни в жаргон какого-либо «изма», ни в ассоциативный произвол эссеистики.
Уже в 1960 гг. он был фигурой легендарной. Помню восторженный шепот филологических девочек, когда он появился на каком-то вечере в МГУ. «Посмотри, это Бочаров, ведь правда, он похож на Христа?» В Бочарове были тонкость, изящество, сосредоточенность, самоуглубленность, мало свойственные даже лучшим представителям советской интеллигенции. Он умел нести в себе какую-то тишину.
В 1970-е годы я почти еженедельно встречался с ним на заседаниях сектора теоретических проблем Института мировой литературы. Там громко звучали голоса В. Кожинова, П. Палиевского, Е. Мелетинского, А. Михайлова, И. Подгаецкой… От выступлений Бочарова оставалось впечатление, что он не все сказал и хранит и переживает в себе недосказанное. Вот эта воздержанность, своего рода аскетизм слова и мысли были тем «христианским», что выделяло его среди языкастых «язычников».