Размер шрифта
-
+

Эдуард Стрельцов. Памятник человеку без локтей - стр. 39

Стрельцов стилягой все же не был.

А и был бы, что уж такого предосудительного? – резонно спросят меня сегодняшние люди, начитавшиеся мемуарных книг Виктора Славкина и саксофониста Алексея Козлова (того, который «Козел на саксе», как говорят про него герои пьесы «Взрослая дочь молодого человека»). Сколько талантливых, широко признанных теперь людей вставали на толстую – и часто самодельную – подошву, натягивали с мылом узкие самострочные брюки, взбивали кок (вот кок, как мы уже знаем, и великий футболист наш носил), вывязывали галстуки с пальмами и голыми дамами. Их так долго встречали по одежке блюстители нравов, что заметить не успели, что мир меняется в направлении, о котором любители джаза и танцев под джаз узнали раньше верноподданных комсомольцев. Ну а что касается моды, то в ней во все времена бывали свои первопроходцы-разведчики – стиляги, первыми улавливающие перспективу, которую несут в себе неожиданности кройки и шитья. Ну и разве грех – неудержимая потребность в особом стиле жизни?

Но я не собираюсь сию минуту лезть в эти чрезвычайно любопытные дебри. Меня сейчас занимает только Стрельцов в контексте того времени.

И критиков Эдика – добровольных и ангажированных – я тоже очень бы хотел понять. Тем более что из моего повествования о Стрельцове вряд ли вырисовывается некто с крылышками за чуть-чуть сутулой спиной.

Конечно, на придирки к нему он часто сам и напрашивался.

Но неужели человек, чья футбольная гениальность никогда не вызывала сомнений, не заслуживает того, чтобы быть рассмотренным отдельно и особо, не добираясь сотым до сотни, говоря словами другого поэта, пострадавшего в один год со Стрельцовым?


Собственно, на подсознательном уровне Эдуарда давно выделили, как не выделяли ни до, ни после никого из самых замечательных спортсменов. Время выразилось не только в таланте его, а в славе, неуместной в том регламенте, что был принят тогда в нашей северной стране, – время рвалось вперед, а его по советской привычке сдерживали недозволенными приемами.


Евгений Евтушенко сначала ввел Эдуарда в свою прозу под именем Коки Кутузова. Трудно сказать, до или после фельетона с поставленным Стрельцову диагнозом звездной болезни закончил он работу над рассказом, но точно, что сочинял его после первого июня пятьдесят седьмого года, когда сборная СССР играла в Лужниках против румын.

В рассказе Евгения Александровича он и его друзья в каком-то захудалом ресторанчике, который им, безденежным юношам, по карману, встречают своего соседа – футболиста, нарушающего спортивный режим накануне ответственного матча, неумеренно пьющего пиво.

Рассказ называется «Третья Мещанская», а Стрельцов – из Перова, но поэт разрушает автобиографичность своей прозы ради того, чтобы укрепить ее выразительнейшим знаком: присутствием в жизни автора футболиста номер один.

Первый поэт и первый футболист обязаны соседствовать в завоеванном знаменитостями мире.

Летом в Коктебеле, когда Эдик будет уже приговорен к лесоповалу, Евтушенко скажет: «У советской молодежи есть три кумира – Глазунов, Стрельцов и Евтушенко». Что не помешает ему очень-очень скоро – поэма опубликована в десятой, октябрьской, книжке толстого журнала – для рифмы к слову отцов (речь идет о наплевательском отношении к памяти старшего поколения) соединить Стрельцова со стилягами{Приблизительно через полвека поэт очень строго отчитал меня за передергивание – у него в поэме Стрельцова со стилягами объединяет не автор, а обыватель, осуждаемый автором. Если это так, то удивимся смелости Евгения Александровича, не испугавшегося пойти наперекор самому Хрущеву. Я поверил Евтушенко (он сказал, что против своего поколения никогда бы не выступил) – и перепроверять его трактовку не стал. –

Страница 39