Дж. - стр. 5
Однако же осознанный Умберто смысл жизни его не удовлетворяет. Он спрашивает себя, отчего свобода всегда воспринимается как уже завоеванное, подчиненное качество? Отчего свободой нельзя наслаждаться без того, чтобы за нее бороться?
Умберто называет безумием то, что угрожает общественному порядку, гарантирующему его привилегии. I teppisti олицетворяют безумие. Но безумие также предполагает свободу от общества, в котором он существует. Таким образом, Умберто приходит к выводу, что ограниченное безумие даст ему больше свободы в обществе.
Он зовет Лауру сумасшедшей в надежде, что она привнесет в его жизнь частичку свободы.
– Умберто, у меня будет ребенок. Наверное, девочка. Если родится девочка… – Лаура вспоминает о шапочке и решает, что разговор о подарке поможет смягчить резкое заявление. Она рада, что забеременела, постоянно думает о будущем ребенке, но считает унизительной необходимость упоминать о своей беременности. – Если родится девочка, то на ее пятнадцатилетие я подарю ей твою джульетку. Шапочка будет ей к лицу.
У гостиницы швейцар подбегает к экипажу и распахивает дверь.
– Закройте! – велит ему Умберто и просит извозчика поехать к озеру.
Извозчик пожимает плечами. Идет дождь, опускаются сумерки, на озере ничего не увидишь.
– Как ты себя чувствуешь? – спрашивает Умберто.
– Превосходно.
– Ты была у врача?
– Да.
– А кто он?
– Мой врач в Париже.
– Что он сказал?
– Что так оно и есть.
– Что так оно и есть?
– Да.
– Врач так сказал?
– Да.
Слово «да» звучит весомо, подкрепленное авторитетным заявлением неведомого врача, и позволяет Умберто примириться с новостью, лишает ее загадочности, делает управляемой, доступной для обсуждения; окрашивает ее, придает форму и вес, так что новость утрачивает свою первоначальную неопределенность и абстрактную белизну.
– Я отец, – произносит Умберто.
Это не вопрос, а утверждение, но Лаура кивает, хотя и не видит никаких преимуществ в том, что Умберто – отец ребенка.
– Почему ты мне раньше об этом не сказала? Ты же мне писала.
– Я решила, что лучше объясниться при встрече.
Умберто лихорадочно раздумывает, что можно и чего нельзя сделать в Ливорно для незаконнорожденного сына.
– А сколько… – Он торопливо загибает пальцы, будто подсчитывая.
– Три месяца.
– Назовем его Джованни.
– Почему Джованни? – спрашивает Лаура.
– Так звали моего отца, его деда.
– А если родится девочка?
– Лаура! – отвечает он, однако по его тону не разобрать, что это – предлагаемое имя или реакция на невероятное предположение любовницы о том, что Умберто способен произвести на свет дитя женского пола. – Как ты себя чувствуешь, малышка?
– По утрам мне нездоровится, а днем я страшно голодна. Не понимаю, зачем мы катаемся вокруг озера, погода ужасная. Я бы съела пирожное. Здесь делают очень вкусные пирожные, мать о них рассказывала. Миндальные.
– Знаешь, у меня никогда не было детей, – говорит Умберто. – И я… как это сказать… rassegnato. Смирился.
Он пытается ее обнять. Она вырывается.
– Ты – мать моего ребенка! – Он удивлен. – Почти что жена. Если бы я мог, я бы на тебе женился.
Благородный ответ не удовлетворяет, а разъяряет Лауру. Ей кажется, что своими словами Умберто преобразует ее, превращает в свою жену – в ту, что живет в Ливорно, в ту, которую он всегда хотел назвать матерью своего ребенка. Она, Лаура, становится матерью ребенка главы семьи. Это превращение странным образом преображает и жену в Ливорно; теперь Эсфирь олицетворяет соблазн, свободу и неумолимость. Два месяца мысль о ребенке радовала Лауру. Она не представляла себе, что ребенка придется родить для отца, независимо от ее воли… Лаура всхлипывает.