Двойное дно - стр. 8
«Как вам не стыдно, Владимир Григорьевич! – укорял я его. – Это же вы поклялись моей матери после суда над Бродским помогать мне. Но мне не надо помогать, только не мешайте! И это ваш отец, адвокат Адмони-Красный, клялся в вечной признательности моему деду!»
Ленинград – город маленький. Адмони протянул мне руку как бы в знак примирения и тут же затрясся, симулируя сердечный припадок. С трудом освободив руку, я кликнул его домработницу и ушел. Пакость воспоследовала – и на этот раз Адмони (проживший еще двадцать лет) был уже не ширмой, а организатором и вдохновителем.
Через несколько лет те же пакостники расправились и с самим Адмони – и тут он меня сразу полюбил. И даже помог – и я принял эту помощь в нарушение собственного правила «не пей из колодца – пригодится плюнуть». Потому что право плевать в этот колодец у меня не пропало.
А еще через несколько лет престарелому Адмони захотелось напечатать собственные стихи в газете, в которой я курировал литературный отдел. Жалкие графоманские вирши были снабжены восторженными отзывами академика Лихачева и покойной Анны Ахматовой. И я напечатал и стихи, и отзывы, пояснив читателю, что прибавить что-нибудь к таким похвалам было бы с моей стороны просто нескромно.
Став большевиком, мой дед сделал довольно значительную карьеру. Он был председателем городского арбитражного суда, а перед самой внезапной смертью (ему не было и пятидесяти) получил назначение на ту же должность в арбитражный суд республики. Успей семья перебраться в Москву, доживи дед до тридцать седьмого, он наверняка разделил бы всеобщую участь.
Арбитражный суд занимается имущественными делами – и меня утешает мысль о том, что крови на деде, несмотря на внешнее сходство со Сталиным, нет.
Однако партийно-государственная карьера имела в двадцатые не только привлекательные особенности, о чем сейчас сплошь и рядом забывают. Беспартийные специалисты зарабатывали в те годы много, а партийные «садились на партмаксимум». Неплохие деньги в среднем по стране – но не для нашей семьи с тремя детьми, прислугой и привычкой к известной роскоши. Тридцатисемилетняя красавица бабка, барыня и богема, принялась оглядываться в поисках работы.
Чтобы закончить о деде, перескажу анекдот, которым он угостил семнадцатилетнюю дочь Зою, а она – меня, когда мне было лет восемь: «Сидит Троцкий на берегу Босфора и удит рыбу. К нему подходят и говорят: „Троцкий умер“. – „Неправда, – отвечает он, – тогда я не сидел бы здесь и не удил бы рыбу“. К нему подходят с другой вестью: „Сталин умер“. – „Неправда, – отвечает Троцкий, – тогда я не сидел бы здесь и не удил бы рыбу“. К нему подходят в третий раз: „Ленин воскрес“. – „Неправда, – отвечал Троцкий, – тогда он сидел бы здесь и удил рыбу“».
И еще одна характерная деталь: письма к бабке полны восхищенных непристойностей вполне во французском вкусе. И трудно представимые бытовые детали: возьми детей, пишет он бабке на Лазурный берег, и возвращайся в Петербург. Я встречу вас в Берлине… Кстати, это не удалось: война застала Марью Борисовну с дочерьми и сыном на юге Франции, и в Россию они вернулись кружным путем. Для моей матери, тогда пятилетней, это так и осталось на всю жизнь единственной заграничной поездкой.
В доме держали гувернантку, бонну и мисс. Английский и немецкий мать с теткой забыли начисто, а на французском мучительно пытались разговаривать – главным образом, чтобы посекретничать в моем присутствии. Но у них ничего не выходило. «Зоя, демонде Виктор, – начинала тетка, и словарный запас иссякал. – Пуркуа он вчера опять напился?» – беспомощно добавляла она. Несколько книг на иностранных языках, случайно пережившие блокаду, наверняка принадлежали не им, а бабке: Маколей, Ламартин, Тьер и, конечно, Гёте с Шиллером готическим шрифтом.