Двадцать шестой - стр. 11
Первые несколько дней Маша плакала, упиралась, выдергивала руку, когда Валя нацеливалась на нее этим перышком, будто кинжалом или шпагой. А потом усвоила: себе же хуже. Убежишь, Валя все равно догонит, зажмет между огромных грудей, проколет палец почти до кости, а потом зарычит: «Не реви!»
Усвоила, но не смирилась. Каждое утро становясь в очередь, она обещала себе, что уж в этот раз точно не заплачет, не доставит Вале такого удовольствия. Но, увы, не получалось. Валя хватала ее палец своей толстой лапищей, вонзала в него острие перышка, и хоть Маша больше не сопротивлялась и стояла молча, с гордо протянутой рукой, слезы предательски бежали по щекам. Валя сжимала подушечку пальца что есть мочи, специально, точно специально, чтобы сделать побольней, под Машины всхлипы медленно вырастал шарик крови, и Валя высасывала его с помощью стеклянной трубочки. Кровопийца.
– Ну чего ревешь-то?
«Ничего, – утешала себя Маша, свободной рукой смахивая с лица слезы. – Завтра точно получится. Ни одного звука, ни одной слезинки, нужно только побольше воздуха набрать. Вале назло. Всей больнице назло».
После анализов был обход. В палату заходил заведующий отделением Игорь Фёич – так его называли дети. Игорь Федорович был невысокого роста, с усами, в белом халате и высоком колпаке, будто повар. Девочки сидели по струнке на своих кроватях, смиренно сложив на коленях руки, и смотрели на него с надеждой: выпишет, не выпишет?
Игоря Фёича дети не любили, конечно, боялись, но не ненавидели, как Валю. Сам он никогда не делал с ними ничего дурного – только беседовал, шутил, делал какие-то пометки у себя в папочке и вполголоса бормотал что-то неразборчивое Вале. А потом уж Валя, как палач, выполняла всю грязную работу: уколы, таблетки, процедуры. Как палач, влюбленный в свою профессию.
Соседки по палате робели перед Игорем Фёичем, сидели молча, и только Маша всегда встречала его одним и тем же громким приветствием:
– Игорь Фёич, вы отпустите меня сегодня домой?
– Отпущу, – неопределенно кивал Игорь Фёич. – Когда хорошие анализы будут, сразу отпущу.
Так он говорил изо дня в день уже почти месяц, но все никак не отпускал.
А кто был во всем этом виноват? То ли Ленин, то ли Миша Батон.
Тот день перед ноябрьскими праздниками не задался с самого начала. В саду готовили утренник, и девочкам велели прийти в белом: белых рубашках, белых колготках, белых бантах. Юбка разрешалась любого цвета, так уж и быть. Рубашку с горем пополам мама нашла, наспех погладила, бант тоже отыскали, а вот белых колготок – чистых – не обнаружилось, только синие. Мама стала натягивать их на Машу, но та закатила истерику, в этом она была мастер, и мама пошла рыться в корзине с грязным бельем. Белые колготки, которые она откопала на самом дне, были уже хорошо поношенные: они пузырились на коленях, а на левой ноге, сзади, алело пятно от вишневого компота, которое Маша посадила на прошлой неделе, большое – как отметина на лысине у Горбачева.
Маша выхватила из маминых рук колготки и посмотрела на маму так решительно, что та сдалась. Белые так белые. Пятно застирали на скорую руку в раковине, высушили утюгом, но поскольку колготки высохли не до конца, мама настояла на рейтузах. Маша трезво оценила ситуацию, поняла, что битву за рейтузы, вернее против них, она сейчас уже не выиграет, и покорилась. Когда они уже стояли в прихожей, готовые выйти, и мама наспех красила перед зеркалом губы, Маша вдруг вспомнила: