Размер шрифта
-
+

Драма моего снобизма - стр. 10

Наверное, с определением места в иерархии писателя, да и вообще литератора, после его смерти торопиться не следует. Надо дать поработать Времени. Время судит вернее не потому, что дети умнее отцов, а потому, что Времени судить легче: всякая мелочь исчезает, всякое постороннее отпадает. Гоголь перед смертью кинулся составлять духовное завещание: соотечественник, я вас любил…но умоляю, да не оскорбится никто из моих соотечественников, если услышит. что-нибудь похожее на поученье. Я писатель, а долг писателя. и так далее. Я, к примеру, соотечественников не люблю, но прислушавшись к совету классика, поучать их не собираюсь. А вот сбросить с пьедестала самонадеянно забравшихся на него, считаю обязанностью всякого, кто мыслит литературой, дышит ею и пишет о ней. И не обязательно забравшихся, а и заброшенных случайно историей. Скажем, без того, чтобы почитать что-то из «Улисса», я уже тридцать лет не иду спать. Но боже упаси меня назвать Джеймса Джойса классиком. Экспериментатор, обходящийся с читателем без церемоний, наплевавший на фабулу, форму, сюжет, пренебрегающий правилами, выставляющий тексты без единой точки, запятой, заглавной буквы, абзаца: как бы узнать нравлюсь ли я ему конечно вид у меня был довольно замученный когда я пудрилась и смотрелась в зеркальце но зеркало всегда даёт не то выражение и вдобавок он столько времени на мне орудовал со своими здоровенными бёдрами тяжёлый и грудь вся волосатая в такую жару и ещё ложись под них засунул бы лучше сзади жена Мастянского рассказывала он заставлял её по-собачьи и чтобы высовывала язык как можно сильней. Вот это назвать высокой литературой? Нет уж, увольте. А такого в «Улиссе» – десятки страниц.

В своих экспериментах Джойс игнорировал, что опытный Художник не подпускает Эпоху слишком близко к себе, держит её на расстоянии. Инстинкт подсказывает Художнику необходимость сознательно отдалиться от главных событий, чтобы справиться с нюансами. Инстинкт определяет отбор, строй и суть этих нюансов. Да и язык строит для изложения их. Скажем, стремление писать о том, что чувствует побеждённый, а не победитель, падший, а не герой. У Толстого князь Андрей вспоминает об измене Наташи: «я говорил, что можно простить, но я не говорил, что я могу простить»… И не так уж важно, что думает Художник о собственной судьбе. Важно, что он видит, когда вкладывает в уста своих героев мысли об Эпохе, в которой им довелось жить.

И критику, и художнику простителен любой абсурд вне Творчества, вот в чём дело. Да, Толстой говорил глупости, а писал умно. Наша графоманка на «Снобе», наоборот, строчит плохие романы, а говорит умно – об экономике, о политике, да почти обо всём. Кроме литературы. В воспоминаниях её об Аннинском нет и следа навигационного мышления. Судите сами: «В 2014-м неожиданно раздался звонок. У меня аж дыхание перехватило: мне звонит сам Анненский. Лев Александрович, без просьб, сам вызвался написать рецензию на мой роман. А через год – ещё на один, и ещё через год – снова. Вот в этот период мы много общались, и у меня сложилось впечатление, что Л.А. уже перерос литературу как таковую…». Рескрипту графоманки вторит и американский профессор: «СЛевой Аннинским мы были знакомы наверняка дольше всех рецензентов. Неоперившимися юнцами мы дружили домами. Точнее дружили наши жены. Лева был моложе меня, но умнее. Он учил, я внимал. Я не поспевал за его мыслью. Но… я чувствовал, что друзьями мы никогда не станем, в разведку я бы с ним не пошел. Когда я писал свою самиздатскую рукопись, приходилось мне каждый вечер решать, к кому из друзей отвезти на сохранение очередной её кусок. Мысль отвезти его Аннинским у меня НИКОГДА не возникала».

Страница 10