Размер шрифта
-
+

Дознаватель - стр. 23

Женщины голосили. Мужчины молчали.

Зусель бубнил в другой комнате. Раскачивался, голова накрытая полосатым покрывалом, с-под него и шел бубнеж. Молитва.

Я вспомнил Диденко.

Говорю тихонько:

– Гражданин Табачник, вам привет от Диденко.

Зусель меня вроде не услышал. Но забубнил громче. И зашатался сильней.

Я не настаивал. Момент не тот.

На кладбище подошли товарищи по службе. Говорили слова. Но всем было понятно: поступок Евсея осуждается. Со скорбью, но осуждается единогласно.

Евсей нарушил основную заповедь: офицер, тем более коммунист, имеет право стреляться только в одном-единственном случае – ввиду неминуемого плена. Нанести максимальный вред противнику – и, глядя смерти прямо в лицо, застрелиться. Это есть героизм. Евсей пошел на свой поступок в мирное время. Это как?

Граждан еврейской национальности было много. Толпа разного возраста. Евсей – человек известный. Тем более – Довид. Оказали уважение, сошлись.

Товарищи из милиции держались отдельной группой. Все в форме. Темно-синяя. Как небо ясной осенью. Красиво. Кобуры кожаные. У многих трофейные, с войны донашивали. Сапоги, конечно, начищенные. Хоть и шли к яме через грязюку.

Меня как близкого друга вызвали сказать прощание.

Я сказал:

– Дорогой Евсей. У тебя остались сыновья. Мы их не оставим. Нашей Родине нужны все сыновья. Твоя семья будет счастлива, хоть и без тебя. Спи спокойно.

Я не говорил про долг, про боевую молодость, про награды Евсея. Я говорил про то, что болело у него на сердце в ту самую минуту, когда он спускал курок. Когда пуля летела ему в сердце.

Понимаю, некоторые меня осудили. Но иначе сказать я не мог. Правда просилась наружу. И я ее от себя отпустил.

Как Довид обещал, так и сделалось: после того как присутствующие побросали землю в яму и стали расходиться, он неназойливо и тактично прочитал молитву.

Зусель отошел за кусты и там всхлипывал по-своему.

Ну, его дело.

Табачник же, видимо, по своей инициативе сунул под голову Евсею сверток – религиозный полосатый причиндал и что-то еще. Довид объяснил на мой немой взгляд: талес и кипа.

– Еврею там, – Довид кивнул вверх, – без этого нельзя.

Показуха. Хоть и тайная, а показуха.

Ну, Бэлка, дети – говорить не буду. Описать невозможно, у кого есть сердце. У кого нет – обойдется одним словом: ужас.


Была на похоронах и Лаевская.

Смотрела на меня. Строила глазки. Губы накрасить не забыла. Я хотел невзначай спросить, что ж она макинтошик свой шелковый нигде не разодрала?

Лаевская подошла ко мне, взяла под локоть и прошептала доверительно:

– Хорошо, что Евсей в сердце прицелился. А то если б в голову – совсем плохо. В закрытом гробу – невыносимо. Согласны?

Я машинально кивнул, но сдержанно заметил:

– Почему в закрытом? Прикрыли б голову, а туловище на виду.

Полина хмыкнула и отошла.

Да, мне как фронтовику не раз приходилось убеждаться: кто умер, тому уже хорошо. Если смерть мучительная, то немножко другое дело. Но в основном после окончания процесса – все равно вечный покой. Вот и Евсею стало хорошо. Тем более прямо в сердце.


Перед живыми вырос вопрос: что делать с детьми? Трое мальчиков. А Бэлка одна. Ну, Довид, конечно. Но мать есть мать, и на ней главная забота о еде и одежде, воспитании и так далее. А Бэлка как раз сдала позиции стремительно и одним ударом.

Общественность с работы помогала. Собрали денежные средства. Я и собирал. Мы с Любочкой сделали немалый вклад из последнего. Она проживала с Бэлкой и детьми каждую свободную минуту, вместе с Ганнусей шла и делала все, что надо и возможно. И словами, и руками.

Страница 23