Долгое эхо. Шереметевы на фоне русской истории - стр. 31
– А и правда, – согласился Шереметев. – Не испытлив дух у моего Степки. Ежели пришлешь поляка – научи Степку. Желание-то он имеет… – И, не в силах более терпеть, задал прямой вопрос: – А что в Кремле-то делается, Петр Павлович? Видел нынче государя?
– Госуда-а-ря? – протянул Шафиров. Прожевав мясо, он обвел комнату большими круглыми глазами и, понизив голос, быстро проговорил: – Розыски начались. В Санкт-Петербурге арестован Афанасьев. Один розыск – в Суздале, у Евдокии Лопухиной, другой – кикинский… Меншиков в Петербурге ведет дознание…
– А наследник-то что показывает?
Тут Шафиров опять очаровательно улыбнулся и встал, давая понять, что ему пора. Все же возле дверей остановился и заметил походя:
– Петр Алексеевич, должно, вашу милость желает видеть… Кланяюсь тебе, милостивец мой, Борис Петрович! – Ловко повернувшись, гость исчез в дверях.
Оставшись один, Шереметев долго сидел в неподвижности. Так что Афоня шептал дворецкому:
– Барин в лице изменились. Безгласны и в размышлении сидят.
Более часа миновало, прежде чем призван был наконец Афанасий. Он разоблачил графа от тяжелых одежд, надел легкий кафтан польского шитья, но… барин снова сел у стола в задумчивости. Бронзовая чернильница, песочница, тетрадь в сафьяновом переплете – долго смотрел на те предметы…
Стемнело. В доме стихло. Уснул и Афоня.
Старый граф осторожно поднялся, накинул халат. В темноте нашарил подсвечник, зажег свечу и медленно двинулся из комнаты.
Миновал столовую, сени и толкнул дверь в портретную комнату. Со всех сторон из тьмы смотрели на него предки, князья, бояре, сродники… Нашел шандал и зажег все три свечи. Портреты стали оживать и вот уже обратили на него взоры.
Черный, в красном кафтане, с бородой и усами – Иван Васильевич Большой Шереметев, глядит сурово, взыскуя, на своего потомка…
Высоколобый, светлоглазый Лев Нарышкин, дядя Петра, первый муж Анны Петровны… Сама Анна Петровна видная, как все Салтыковы, но – по неумелости художника – неулыбчива, суха…
Князь Яков Долгорукий – в зеленом польском платье, с булавой в руке; редкой храбрости человек…
В укромном месте, в углу, подарок Папы Римского – флорентийская мозаика «Храм Весты». А следом за нею еще одна заморская картина – «Христос, Мария и Марфа», писанная Рембрандтом, сказывают, мол, великий художник…
А вот и киевские его сотоварищи: Иоанн Кроковский – будто с фрески Феофана Грека, и Туптало, святитель Ростовский Димитрий… Приверженец старой Руси, однако и петровским указам не враг. Рассказывают, что как-то подошли к нему молодые православные бородачи и сказали: «Владыко, царь велит нам брить бороды. Только нам лучше пусть головы снимут, чем бород лишаться». Изумился Димитрий и отвечал: «А что отрастет у вас – борода или голова? Так не лучше ли лишиться бороды, она вырастет, а голова – только в день Воскресения из мертвых». Отец Димитрий считал, что раскол идет от невежества, от незнания Священной истории, и потому взялся за писание Священной истории для народного чтения.
Вот и он, господин и повелитель, Петр Алексеевич, помазанник Божий, государь Великия и Малыя и Белыя Руси… На одной «кортыне» – во весь рост, во всей молодой красе, а другая – вот она, миниатюра, обсыпанная бриллиантами, та самая, что подарена Михаилу перед пленом, кажись, копия с портрета русского художника Никитина, которого возвысил царь в пику иноземцам: устроил распродажу картин его на ассамблее, и того признали…