Размер шрифта
-
+

Дневник - стр. 12

Выше уже отмечалось, что в тексте дневника Островской нет и намека на то, как и когда она стала агентом. И мы, не располагая документами КГБ, не можем дать по этому поводу определенного ответа. Зато можем сделать некоторые предположения по поводу ее мотивов.

Рефреном через весь дневник проходят в разных формах слова «наблюдать» и «любопытство». Одиннадцатилетняя Соня Островская пишет: «буду жить и наблюдать» (запись от 15 августа 1913 г.). «К людям – холодноватое и сухое любопытство всегда анатомического порядка» (запись от 18 ноября 1949 г.). Объекты наблюдений: собственные родители, учителя, одноклассники, коллеги по службе, случайные знакомые, близкие друзья. Даже так: «С очень жестоким, нехорошим и хищным любопытством наблюдала за кривой оскорбленного, таящегося страдания» (запись от 10 октября 1921 г.). Даже во время блокады: «Несмотря ни на что, вижу, оцениваю, наблюдаю» (запись от 8 мая 1942 г.). У Софьи Казимировны цепкий взгляд, порой жесткое перо, но все люди, равно как и все события, интересны ей постольку, поскольку они являются для нее «экспериментальным полем для наблюдений над человеком и человеческим» (запись от 15 октября 1942 г.).

Как резюме запись от 13 октября 1946-го: «Прав др. Р[ейтц], сказавший на днях: – Любопытство – ваша единственная связь с жизнью».

Доктор Рейтц неправ – С. К. Островской движут и другие мотивы. Она сама пытается их осмыслить, размышляя о личности человека, предпринявшего в 1764 году попытку освободить шлиссельбургского узника, свергнутого императора Ивана Антоновича: «Какая особенная психологическая загадка – офицер Мирович, единственный заговорщик и освободитель! Авантюрист, мечтатель, поэт, тайный агент императрицы или чужеземного государства, сумасшедший или влюбленный во власть? Ненависть к Екатерине, любовь к приключениям, жажда славы или бредовая преданность государю, которого никто не знал и не помнил? А может быть, искаженные дороги к вольнолюбию и народовластию?»[36]

Конечно, как и все в стране, Островская жила в атмосфере тотального страха, конечно, безумно боялась за своих близких, и все-таки представляется, что ее к секретному занятию обратил не только, да и не столько, страх, сколько любовь к самому этому искусству. Манил искус тайной власти, притягивала романтика сыска, увлекала игра, авантюра, не давала покоя страсть к интриге, прельщало амплуа ловца душ. И постоянно тяготила нереализованность, мучили не видящие себе выхода творческие порывы. Перечитывала Евангелие, «нашла о себе: дано было рабу серебро, а он не умножил его» (запись от 8 сентября 1945 г.). Терзала зависть по отношению к тем, кто владел высоким даром и реализовал его.

Островская считала себя «музой» Татьяны Гнедич: подсказала ей тему и образ «жизнеопасного сектора», где страх прогулок связан не с артобстрелами, а с воспоминаниями. Но «блестящие октавы» создает обо всем об этом не она, а Гнедич!

Всеволод Рождественский делился с Островской своими планами о будущей мемуарной книге «Шкатулка памяти». Но она-то знает, какая у нее у самой мощная память и острая наблюдательность!

Островская скромно правила ахматовскую рукопись «Нечета» – ставила пропущенные запятые. А на вечере памяти А. Блока не ее, а Ахматову встречают бурей оваций – «встают, хлопают, неистовствуют, ревут, как когда-то на Шаляпине» (запись от 7 августа 1946 г.).

Страница 12