Дерево уккал - стр. 5
Нельзя, конечно, не отметить, что данная веротерпимость делала тогдашнее русское государство одним из самых уютных мест для жизни в Европе XVI века, даже, несмотря на все тяготы непрекращающихся войн. Путешественник прекрасно знал о беспощадной религиозной бойне, которая сотрясала весь западный мир, втаптывая в грязь крохотные ростки гуманности, робко проклюнувшиеся на трухлявом пне рассыпающегося феодализма. Набиравшие силу торговые и ремесленные города требовали от старой земельной аристократии поделиться властью и искали для этого идеологические основания. Нашел их некий доктор теологии и монах августинианец, который почти семьдесят лет назад прибил на двери Замковой церкви в Виттенберге девяносто пять тезисов, критикующих продажу индульгенций и другие безобразия в католической церкви. Через три года он был отлучен, через девять лет его поддержала часть князей и городов Священной Римской империи, а еще через некоторое время император объявил войну князьям-протестантам, открыв тем самым столетие кровавой междоусобицы в Центральной Европе.
Новое время и его идеи не обошли и православную Русь, но вследствие необходимости централизации для отражения татарских набегов, собирания потерянных в XIII веке русских земель, а также при отсутствии Магдебургского права, воплотились там специфическим образом. По крайней мере, ничего худшего, чем падение только-только собравшегося русского государства в религиозные войны, царь Иван, назвав свою власть духовной наследницей Второго Рима, представить себе не мог. А поскольку веротерпимость оказалась еще и сильным политическим фактором, ей придавали огромное значение. И даже требование православных иерархов принудительно крестить в православную веру переселенных во Владимир, Кострому, Нижний Новгород и Углич «прескверных люторов» из Ливонии Грозный оставил без внимания.
Итак, родившись в Москве, а точнее, в слободе, что у церкви Николы на Ямах, странник по происхождению был греком – потомком одного из тех византийцев, которые прибыли из Италии вместе с бежавшей из захваченного турками Константинополя принцессой Софьей Палеолог.
Орел-городок, к воротам которого подъехал незнакомец, походил на острог, срубленные тридцатисаженные стены которого были покрыты глиной и камнем. На глухих башнях, возвышавшихся по бокам города, виднелись жерла пушек, изготовленных здесь же, на строгановском литейном дворе. Ворота слободы оказались еще открыты, однако в них, с пищалями наперевес, маячили двое здоровенных детинушек отнюдь не дружелюбного вида.
– Эй, лихо тебя на ночь глядя несет! А ну, говори, кто такой?!
– Из Москвы, – процедил сквозь зубы грек. – Веди к атаману. Дело есть.
Его негромкий голос прозвучал столь властно и уверенно, что один из холопов, скривив недовольную физиономию, буркнул:
– Все в кабаке. Победу над Алеем празднуют. Сам найдешь, а вздумаешь буянить…
Путешественник не дослушал и направил коня мимо незадачливой охраны вглубь городка. До центра, где возвышалась церковь с колокольней и стояли купеческие хоромы с различными хозяйственными постройками, он не доехал, остановившись у низкой избы, откуда доносился шум, хохот и звон кружек. Грек спешился и толкнул дверь. В лицо пахнуло теплом, запахом жареного мяса и водочным перегаром. На секунду сморщившись от резкого перепада – на улице благоухало степное разнотравье, он сделал шаг вперед и осмотрелся. Все скамьи были заполнены разношерстной гудящей толпой. В центре, чернобородый и кудрявый, восседал могучий плосколицый казак на вид лет сорока пяти. Такие крепкие мужики рождались лишь в суровом Поморье, на холодной Двине. Он тяжело взирал из-под нависших бровей и казался в этом пьяном вертепе настолько же неуместным, насколько неуместен ксендз в Успенском соборе. Именно к нему и направился грек.