День рождения женщины средних лет (сборник) - стр. 11
С третьей или четвертой встречи тень Германа Михайловича Вальда, председателя областной коллегии адвокатов, автора двух книг и, вероятно, одного из самых богатых людей в городе, начала витать над ними. Лежали в постели подруги, в квартире в самом дальнем из кварталов новостроек, куда добирались, конечно, порознь, и подруга не знала, для чего и для кого нужен ключ, и вроде даже вообще не знала, что он для чего-то нужен, а просто уехала в Москву на экзаменационную сессию. Конечно, не отвечали на телефон. И, задернув от унылого дневного света шторы, трижды предупредив его начальство, что он должен пройтись по предприятиям, с которых всё чаще идут сигналы о хищениях всякой химии – а город жил химией, и отцы области отлично знали, зачем прут препараты с производства, делали здесь всё для химической войны, а в малых дозах народ отраву с удовольствием употреблял вместо дефицитного «Солнцедара», – лежа в чужой постели и едва успев удовлетворить первую жажду, они начинали говорить о ее муже.
Муж взял ее из нищеты, присмотрел еще чуть ли не с пятого класса. Выучил в университете, определил в газету, учил писать заметки, сам прекрасно владея пером. Она его не то чтобы боялась – просто всякое подобие собственной воли теряла не только в его присутствии, но и вспоминая. Он тиранил ее изощренно, не слишком требуя послушания в мелочах, но последовательно уничтожая в ней самолюбие. Научил писать заметки – и называл теперь не иначе как «писька вечерняя»; наряжал, людей знакомил с «моей красавицей» – а вечерами подводил к зеркалу голую, ставил рядом с собой, мощным, высоким, без живота, старым волейболистом, и говорил: «Видишь, все признаки детского рахита налицо…»; парикмахершу для нее вызывал на дом; то из Венгрии с какого-нибудь конгресса, а то и из Западной Германии, в составе прогрессивной общественности, привозил тряпки неисчислимо – и рубля никогда не было в ее кошельке…
Она рассказывала о нем – и возбуждалась необыкновенно, и они спешили, пока стрелка неумолимо ползла к концу рабочего дня и к необходимости ее возвращения в квартиру из четырех комнат на центральном проспекте, с роялем и бронзой, скупленной по всей области. Они спешили и не могли отлепиться друг от друга, потому что она возбуждалась всё более, и он видел, как бешено горят ее глаза, когда она, изгибаясь под ним, переползая всё ниже, умудрялась бормотать, когда, казалось бы, и слова выговорить нельзя: «Вот теперь я писька вечерняя… и вот… и вот, вот, вот…» Она изгибалась, поворачивая к нему лицо, упираясь в чужую подушку локтями, и шипела: «Вот так, вот так, это для него, для него…»
Они всё время были втроем, и самое страшное было – что это его устраивало. По утрам в своем кабинете-чулане он старался не вспоминать свидание, но если вспоминал, то неизбежно всплывала и картинная седина, огромная важная фигура, и он уже не мог обходиться без этого.
Однажды в самой середине лета, в июльскую липкую жару они умудрились среди дня смыться за город. Давно ей известное место – маленькая затока, – как она уверяла, было не известно больше никому в городе. Приехали туда, конечно, врозь – он на электричке, она на автобусе, врозь шли от деревни… Долго лежали на его казенном одеяле, обсыхали от городского противного пота, он поглядывал на нее искоса. Живот выступал чуть-чуть, даже когда она лежала на спине, видимо, это и давало старому подлецу основания называть ее рахитом и ребенком Черной Африки. Грудки слегка распались в стороны, и кожа на сосках сморщилась еще больше обычного от ссыхающегося пота. Солнце пятнами пробивалось сквозь листья дубов, которыми были славны берега этой узкой речонки, ложилось на ее тело, освещая мелкие родинки, волоски, сильно выцветшие по сравнению с темно-русой прической, жилки… «Представляешь, – сказала она вдруг с горькой обидой, – Герман Михайлович говорит, что у меня язык суконный…» «Какой язык, – не понял он, – ты ж говорила, что уже месяца три, после приступа почечного, он с тобой не…» «Да нет, – раздраженно перебила она, – пишу я, значит, скучно, понимаешь?»