Дело двух Феликсов - стр. 10
Годами Светлана терпела боль расставания, такую невыносимую, что пару раз пыталась даже покончить с собой, но все неудачно. Может, боялась, может, думала, что нельзя умирать: иначе что же это будет – он останется, она уйдет и никогда больше его не увидит?
Со временем душевная рана, нанесенная Загорским, болеть не перестала, но тревожила теперь не так сильно, просто ныла, как у ревматика ноют кости к перемене погоды. Могла ли Светлана подумать, что любовь и ревматизм – явления примерно одного рода? Увы, увы, очень скоро стало ясно, что время ничего не лечит, но лишь превращает острую боль в тупую и застарелую.
Впрочем, она все же посматривала на Загорского – но так, чтобы он не догадался. Лисицкая знала, что бывший возлюбленный изредка приходит на балеты, где танцует она. Знала и то, что Нестор так и не женился, и от этого в душе ее время от времени вспыхивали какие-то безумные надежды, вроде той, что он до сих пор ее любит и однажды после представления на глазах у всех подойдет, встанет на колено и попросит быть его женой. Или бог уж с ним, с коленом, и бог с ней, с фатой, пусть уж просто скажет, что любит, что жить без нее не может и что им надо, непременно надо снова сойтись и жить так же счастливо, как и прежде.
Однако годы шли, Лисицкая не становилась моложе, и таяла надежда, что когда-нибудь она снова увидит его с расстояния меньше, чем от балкона до рампы. Потом случилась война, революция, примы вроде Анны Павловой[7] эмигрировали, а все прочие бегали в поисках куска плохо пропеченного хлеба и гнилой воблы, готовые на все, лишь бы не умереть с голоду. С началом НЭПа стало полегче, но в театр, разумеется, она уже не вернулась, да ее и не ждали там – тоже мне Кшеси́нская, тоже мне Карсáвина![8]
Учила танцам деток богатых нэпманов, подрабатывала натурщицей в художественном училище – вчерашние дети крестьян и рабочих рисовали и лепили с нее нимф, богинь и прочих андромáх и сабиня́нок. Позировать ей было легко – привычка к нечеловеческим нагрузкам и ежедневные балетные классы сделали Светлану чудовищно терпеливой, и она могла часами совершенно спокойно сидеть в самых неудобных позах. С нее, разумеется, рисовали и танцовщиц, но этот жанр она любила менее всего, вероятно, потому, что так и не стала примой.
Ее немного развлекала платоническая, с почтительного расстояния, любовь студента Сережи, который и хотел, да не решался подойти и объясниться. А, может, оно и к лучшему, что не решался. Что бы она ему ответила – мальчик, я гожусь вам в матери? Пóшло, пóшло и глупо. Или, может быть, уступила бы порыву запоздалой страсти? Даже если бы и так – то к чему, зачем? Та часть ее души, которая отвечала за любовный жар, кажется, омертвела бесповоротно. Конечно, самолюбие тешил тот факт, что она еще может нравиться, притом не только состоятельным нэпманам, но и совсем молодым людям, но только ничего этого она уже не хотела, просто не хотела и все. Душа ее покрылась коркой равнодушия, и лишь изредка на ней, как на застывающей лаве, вспыхивали огоньки горечи и сожаления.