Декабристы - стр. 31
Мечта, поэтическое творчество и тот веселый «мир», красоту которого он силился припомнить, слились в его представлении в одно неразрывное целое. Одоевский верил, что если все материальные его связи с этим миром порваны, то все-таки в его мечте осталась одна связь, неуловимо тонкая, но вместе с тем самая крепкая, которая пока цела и не даст ему погибнуть в одиночестве. Провожая последний «лучезарный хоровод блеснувших надежд», он молил эту воздушную деву-мечту запоздать своим отлетом; ее одну «неотлетного друга», просил он побыть с ним, в залог того, что всякая мечта не есть случайное видение, что в ней дано общение с другими людьми, что она может присниться и другому и на ту же высоту вознести думы ближнего:
[«Последняя надежда. Е. А. Баратынскому», 1829]
Мечта, не как убежище для скорбящего и оскорбленного духа, а как живая связь с другими, – вот какой являлась Одоевскому эта богиня-фантазия, с которой большинство его современников любили встречаться не иначе, как вдвоем, в тишине, в уединении, вдали от людей и, по возможности, о них не думая.
«Как я давно поэзию оставил!» – говорил однажды Одоевский —
[«Поэзия», 1837–1839]
И за что же поэт так превозносил эту гостью? Не за то, что она ему давала забвение и под своим узорным покровом стремилась скрыть от него все мрачные стороны бытия, не за то, что она убаюкивала его мысль и смиряла тревогу сердца, – наоборот, лишь за то, что – высшее проявление жизни – она учила его любить эту жизнь и в конечном мире чуять бесконечность духа. Она была – Божьим глаголом, вдыхающим жизнь и вечность в Божий свет, и отнюдь не призывом к забвению того, что на этом свете творится:
[«Поэзия», 1837–1839]
Чем же был мил Одоевскому этот Божий свет и о какой его красоте мог наш двадцатилетний узник вспомнить? Так мало было прожито, что само слово «воспоминание» звучит как-то странно; можно было бы подумать, что оно по ошибке поставлено вместо слова «надежда», если бы мы не знали, что для себя лично Одоевский навсегда от всяких надежд отказался.