Чуров род - стр. 8
– Пуги! – Губушки пухлые! Кокушко ладушка наша, шалунья кушала – губушками-сладушками… душенька… – Пуги! – И сейчас пуговица в пухлой ладошке Катюшкиной: ах она неуёмная, ах она неугомонная! И что за Катитка такая? И в кого только уродилася? – Катька-капуста, Катька-капуста! – и ручонку к головушке пустёхонькой прикладывает, златокудрая да розовая, что русалка, ей-боженьки! – Сто одёжек – и все без застёжек!
Не догнать и догоном тётушкам резвую головушку, златокудрую пуховушку пухо́венную!
И клич кликнет зычный призывный Катюшка наша – и девчоночки, что овечечки-человечечки, сейчас за нею, за Катериною, сейчас и в пряталки примутся играть.
А что и за пряталки такие, нешто пряталки не прятки?
А Катюшка:
– Нет, пряталки! Там ал притаился! – Какова?
Вот считаться станут:
– Чуши-боры, ки́шки перепрели – собаки поели! – Глазом не мигнёшь – рассыпаются, что упругие жемчуга, – поди сыщи! Сыском не сыщешь – а уж сыщет кто – сейчас к Чурову дому: зачура́ть!
– Кто чурачил, тот и начал! – и жемчугами, жемчугами!
– … а дядя Гага́н возьми да и свистни… – и только тётушка надумала «казать», как это он лихо свистнул, – Катя – нелёгкая ей возьми! – что блином масленым в рот прёт, слова не даёт молвить!
– Гаган! – хохочет. А сама, того и гляди, лопнет. – Ой, мамушки-и-и… – ну ей-богу, ин плачет! Вот антихрист!
– Ну, Гаган! – осердилась тут тётушка, бровки насупила: сурьёзная-а-а!.. – Чего глотку-то драть? Ишь, разбузы́калась! О, о! – А Катю и уёмом не унять – вон уж пунцовенная. – О-хо-хо!
– Нет, ну истинно, что ль, Гаган?
– Да изыди ты, лешак тебе в кошель! – и зашлась-закашлялась тётушка шумливая. – «Гаган, Гаган»! Все так звали – и я звала, – и отвернулась: ишь, разобиделась! – Я что, метрики ему нешто выписывала? Аль крестила его? Аль миром мазала? Все прозывали – и я звала: дядя Гаган… старенькай такой старичок был… чистенькай… слова от его никто худого не слыхивал… Сидит, баскалы́чится… Я не стихоблуд какая: как оно было-есть, то и сказываю… Ишь, сидит…
– Ну ладно, ну прости! – ластится Катитка. – Сказывай дальше! – Ишь, шельма рыжая!
– Уйди совсем! – отмахивается тётка. – Не стану я сказывать! Пущай вон тобе ведро худое сказывает, что в сенцах стоит… А я послушаю… – Ни с чем осталась наша Катя, ни с чемушком! Эк проняло-то тётку!
– Дык ить и не сказать, чтоб и вовсе дурой-то какой росла, – так, полудурком. Иной раз зачнёшь что разговаривать – а она сейчас подсядет, рот-от раззявит – и сидит сиднем, что глуподурая какая, слушает. Скажешь ей так ласково: шла б, дескать, погуляла – ни в какую: как сидела стуканом – так и сидит, не движется. А иной раз что не по ей – сейчас в чулан – и заприся там. А спроси ты ей: чего она там видала-то – зенки свои вытаращит и глядит на тебе, что невзрю́й какая! А то вдруг веретеном по избе пустится! Уж крутится-крутится, вертится-вертится, что вошь на гребешке! Упреет, раскраснеется вся! Спасу нет! А опять же и читать знает и писать… Ой, и в кого тольки уродилась…
– Знамо в кого! Урод: весь в отцов род!
– И то, сестра…
Одну лишь сказку Катюшке и сказывала баушка Лукерья, одну-разодну, единственную, – и уж эту-то сказку наша девица могла слушать по вси дни, сколь ни сказывай – не наслушается! И сердечко-то замирало у малышки в грудушке – вот ровно кто рукой его, сердце-то, попридярживает! – и открывала наша бедовенная головушка роток… в него-то и влетала всякий раз та сказка диковинна…