Размер шрифта
-
+

«Что в имени тебе моем…» - стр. 19

Обет – это раскаяние и покаяние, ибо все мы, пока живы, виноваты перед мертвыми.

Эта невероятная легкость была как мгновенный укол, пронизывающий до запредельных корней жизни.

После чего, добравшись до постели, я погрузился в глубокий сон, казалось, достигающий пульса глубинных рыб и седьмого неба, сладостно раболепствующего под пятой Бога.

Ради таких мгновений стоит приветствовать жизнь, какой бы она ни была.

Встал я до восхода солнца, шел я к вокзалу, на поезд в Рим.

Никакие толпы, даже отдельные существа, не стояли между мной и пустынным, целиком отданным самому себе городом, забвенно грезящим своим химерическим, но прочным родством с молочной размытостью адриатических далей, с летучими каравеллами кучевых, ставших и эту ночь на якорь в лагуне облаков, с ледяными престолами погруженных в вечную дрему вершин.

В этот ранний час в церквях и храмах еще бодрствовали ангелы и святые, чтобы с первым лучом солнца раствориться в плоскостях фресок и полотен.

И сам город с первым лучом солнца взлетит фантомом в туманы и облака, всплывет собственным призрачным отражением ввысь и обретет плоскостную, выпавшую в осадок, земную отчетливость, вишневую терпкость цветов своих стен и крыш.

В пустынных палаццо разгуливали демоны и привидения ушедших веков, которых великие художники пытались изо всех сил удержать соблазном линий и красок.

Пытались или пытали? И кисти их подобны были кандалам тюремщиков.

Сколько их тут, ангелов, демонов, святых, грешников, просто людей, осевших среди этих стен, которые кажутся насквозь растворенными морем, далями, опасными грезами, какими бы толстыми кандальные эти стены ни были.

Именно такое летучее – на одни сутки – вторжение в это невероятное пространство только и может всполошить всю эту как бы свыкшуюся с самой собою, утробно слежавшуюся жизнь.

Я шел к вокзалу, останавливаясь и оглядываясь. Купола и колокольни растворялись в туманности морских далей, за приземистым вокзалом, где мигали световые табло, пахло немытыми телами парней и девиц, измотавшихся за время карнавала и спящих вповалку во всех углах зала ожидания.

Запахи сквозили со всех сторон – из туалета, из пространств, пахнущих сладкой гнилью водорослей, напоминающей о мимолетной человеческой плесени рядом с бесконечным морем, хотя плесени этой насчитывалась не одна сотня лет.

Город, одновременно эфемерный и реальный, так потрясший молодого Пастернака, приехавшего из бескрайних степей России и срединной Европы, отчуждался за окнами вокзала, уже покрываясь плесенью забвения.

Странный нездешний звук, напоминающий вибрирующие звуки гавайской гитары, но более мягкие, заставил меня замереть на месте.

Это была мелодия «Атиквы».

Посреди сонного царства, пропахшего потом юных тел, сидел благообразный старик и извлекал мелодию гимна Израиля из гибко изгибающейся… пилы.

Это могло показаться выдумкой, если бы не было правдой.

Это странным образом венчало завершение моего присутствия в Венеции.

И на этот раз при этих звуках ком встал у горла.

Итальянские поезда необычны. То они быстро перебирают, как монах четки, пролетающие станции, то надолго замирают у какого-то полустанка.

За окном пролетали, как бы пробуждаясь по ходу поезда, – Местре, Доло, Падова или Падуя: собор, утренняя пестрая суета, репетиция лошадиных гонок.

Страница 19