Чистые сердцем - стр. 11
Вечер прошел так же, как и все остальные, и он был этому рад. Он не хотел, чтобы что-то было по-другому. Он поел в столовой, постоял снаружи с парой товарищей, наблюдая, как другие играют в футбол на подсвеченной площадке, выкурил папиросу, вернулся и час поиграл в пул. В десять он уже был в своей комнате и смотрел «Западное крыло».
Он проснулся растерянный, весь в поту после кошмара. Из-за огней охранных вышек по периметру здесь никогда не было по-настоящему темно. Три ночи на часах.
А потом шок от того, что должно было произойти, снова накрыл его с головой, и ему стало так страшно, что все у него внутри упало, а горло сжалось. Четыре с половиной года тюремной жизни, в которые он учился подстраиваться, притворяться, прятать свое настоящее лицо так тщательно, что теперь он уж и забыл, какое оно, это лицо. Четыре с половиной года рутины, правил, учебы, эмоций, которые ему приходилось тут разыгрывать, метаний от ярости к отчаянию, от отчаяния к принятию, к надежде и обратно. Через четыре часа эти четыре с половиной года закончатся. Через пять часов его здесь не будет. Через пять часов эта комната, это место, исчезнут для него, и, что самое важное, он исчезнет для него. Станет историей. Его имя пропадет из списков, его лицо будет забыто.
Пять часов.
Энди Гантон лег на спину. Если он так себя чувствовал после четырех с половиной лет заключения, то каково было тем, кто просидел пятнадцать или больше? Накрывал ли их такой же приступ паники при мысли о том, что больше не будет стен, режима, этой изматывающей рутины, которая в скором времени становится единственным, чего стоит держаться, ради своей же безопасности?
Он вспомнил первую неделю в Стэктоне. Ему было двадцать. Он не знал ничего. Вонь и шум этого места, мертвенные лица и подозрительные взгляды, желание даже не уйти или сбежать отсюда, а скорее исчезнуть, раствориться, гудящий храп Джоуи Батлера, его первого сокамерника, к которому он так и не привык и под который никак не мог достаточно глубоко заснуть, красные шелушащиеся пятна, мгновенно переросшие в экзему после пары ночей на тюремном матрасе и не проходившие до тех пор, пока он не перевелся сюда, – все это вновь навалилось на него, он пережил все это снова, лежа без сна и пялясь на тусклые отблески света на стене. Говорят, отсидка делает с тобой две вещи. Забирает твою душу, и ты уже никогда полностью не владеешь собой: тобой навсегда завладевает тюрьма, и ты просто продолжаешь делать все, что можно, чтобы в нее вернуться, или она вытравляет из тебя все пламя, меняет тебя, пережевывает и выплевывает. Исцеляет тебя.
Он был исцелен в тот самый момент, когда отдал свои вещи и переоделся в тюремную робу. Его можно было отпускать уже тогда. Это сработало. Он бы никогда туда не вернулся.
Разве мог он подумать тогда, что четыре с половиной года спустя он будет чувствовать себя так: до ужаса бояться уйти, цепляться за знакомое, отчасти надеясь, что ему сообщат об ошибке, скажут, что ему надо отсидеть еще срок, что эта комната завтра снова будет его?
Он продолжал всматриваться в свет на стене, пока он не посерел с наступлением рассвета.
Пять
Саймон Серрэйлер спал крепко и проснулся от звона часов кафедрального собора, пробивших восемь. Его квартира – идеальное пространство, которое он с такой любовью и заботой создал для себя сам, – была прохладной и тихой, и ее наполнял мягкий свет мартовского утра. Он надел халат и направился в просторную гостиную, спокойную комнату без штор с отполированными полами из вяза, книгами, пианино и картинами. Огонек на автоответчике не мигал. Никто не позвонил ему, чтобы сказать, что его сестра умерла.