Четыре тысячи недель. Тайм-менеджмент для смертных - стр. 7
У средневекового крестьянина не было таких проблем. Работники просыпались с рассветом и ложились, едва начинало смеркаться, а длина дня для них варьировалась в зависимости от времен года. Воспринимать время как нечто абстрактное и существующее отдельно от жизни не было необходимости: люди доили коров, когда их нужно было подоить, и собирали урожай, когда наступало время жатвы. Каждого, кто попытался бы навязать любому из этих занятий внешний график – например, получить от коровы месячный удой за один день, чтобы «быстрее покончить с этим», или приблизить время сбора урожая, – справедливо сочли бы ненормальным. Не было и беспокойной потребности «сделать все», потому что крестьянский труд не имеет конца: пора подоить коров или собрать урожай обязательно наступит снова, всегда, поэтому нет смысла спешить к гипотетическому моменту завершения. Историки называют такой способ жизни ориентированным на задачи, так как ритм жизни органично рождается из самих задач, а не из выстраивания их на абстрактной временной шкале – подход, который сегодня стал для нас второй натурой. (Считать средневековую жизнь медленной соблазнительно, но точнее будет сказать, что само понятие «неспешная жизнь» показалось бы большинству средневековых людей бессмысленным. Неспешная по сравнению с чем?) До изобретения часов объяснить, сколько времени понадобится на то или иное действие, можно было только одним способом: сравнить его с другим конкретным действием. Так, средневековые люди могли измерять продолжительность действия в Miserere – отрезках времени, необходимых, чтобы прочитать псалом 50, известный под названием Miserere mei Deus{17}.
Такая жизнь, вероятно, и переживалась как безбрежная и текучая, полная – без преувеличения – своего рода магии. При всех материальных лишениях наш крестьянин наверняка ощущал, что окружающий мир имеет и иное, внушающее трепет измерение. Не отягощенный беспокойством об «уходящем времени», он, возможно, испытывал чувство вечности, которое наш современник Ричард Рор, францисканский священник и писатель, называет «жизнью в глубинном времени»{18}. В сумерках средневековый сельский житель мог слышать, как в лесу шелестят духи, а не только медведи и волки; вспахивая поля, он, возможно, ощущал себя крошечной точкой на гигантском полотне истории, на котором его далекие предки были почти такими же живыми и реальными, как родные дети. Об этом можно говорить с некоторой долей уверенности, поскольку островки глубинного времени порой встречаются и в наши дни – это происходит в моменты, когда мы, по выражению писателя Гэри Эберле, попадаем «в область, где всего вдоволь, где мы не пытаемся заполнить пустоту в мире или в себе». Граница, отделяющая личность от ее окружения, размывается, и время останавливается. «Часы, конечно, продолжают идти, – пишет Эберле, – но мы не слышим, как они тикают»{19}.
С некоторыми это происходит во время молитвы, медитации или среди величественных природных ландшафтов. Я уверен, что мой маленький сын провел младенчество именно в таком состоянии и только теперь начинает из него выходить. (Пока мы не приучаем детей к расписаниям, они ориентированы исключительно на задачи, и это, вместе с недосыпом, может объяснить ощущение потусторонности в первые несколько месяцев, проводимых с новорожденным: из времени, измеряемого часами, нас затягивает в глубинное время, нравится это нам или нет). В 1925 году Карл Густав Юнг, знаменитый швейцарский психолог, путешествуя по Кении, однажды на рассвете тоже неожиданно провалился в вечность: