Четыре письма о любви - стр. 26
– Попробуй еще раз, Шон! – снова попросила она. Брат попытался подуть – и флейта выпала у него из рук.
В тот день он повторял свои попытки раз десять или даже больше, но у него так ничего и не получилось. И только когда ранние зимние сумерки пали на остров и за окнами спальни не стало видно ничего, кроме льнущей к стеклам плотной, густой синевы, он все же схватил флейту и дунул в нее, приподняв над отверстием указательный палец правой руки. Ему хватило сил, чтобы сыграть только одну ноту, но она, переливчатая и чистая, взмыла высоко в воздух и зазвенела под самыми облаками, словно удивительная и величественная осанна.
Значит, какой-то Бог все-таки есть, думала Исабель Гор, возвращаясь в Голуэй после рождественских каникул. В том, что произошло дома, ей виделся не только проблеск надежды для Шона, но и ее собственное избавление от гнетущего чувства вины.
Жены сами создают себе мужей. Они берут грубое сырье – ту неуклюжую, действующую из лучших побуждений молодую энергию, в которую влюбились, – и начинают не спеша обрабатывать этот сырой материал, пока лет через сорок кропотливого труда из него не получается мужчина, с которым женщина может жить.
Мужчина, которого моя мама создала в первые годы своего брака, твердо знал две вещи: муж обязан обеспечивать семью, а жена должна поддерживать чистоту в доме. По утрам папа целовал ее в щеку и уходил на работу, а она оставалась одна в крошечном – на две спальни – домике на Кленовой улице, который, как казалось маме в ее более поздних воспоминаниях, в течение примерно полугода оставался единственным в ее взрослой жизни местом, где она чувствовала себя счастливой. Надев желтый клеенчатый фартук и подпевая радиоприемнику, мама скребла и мыла и без того чистый дом, а потом зачесывала волосы назад и отправлялась по магазинам с таким счастливым, сияющим лицом, что ее новым соседям казалось, будто она лучится любовью. Маме казалось, что она ведет себя в точности так, как полагается образцовой жене, поэтому когда папа возвращался с работы и, войдя в чисто убранную прихожую, снимал с брючин бельевые прищепки (в те времена он ездил на службу на велосипеде), а потом целовал маму, прижавшись к ней прохладной после улицы щекой, она была уже в другом платье и благоухала эвкалиптом. Ужин мама накрывала в кухне, на маленьком пластиковом столе, и пока он ел, слушала его рассказы о том, что случилось сегодня на работе. Лицо ее при этом оставалось внимательным и сосредоточенным, да и сама она стала намного серьезнее. Еще бы, ведь теперь она была уже не девчонкой, а женой; именно поэтому в течение первого же года супружества мама перестала поддразнивать папу, постаравшись полностью избавиться от своих прежних, игривых и легкомысленных манер.
Ей хотелось, чтобы папа продвигался по службе, делал карьеру. Когда его начали мучить головные боли, а волосы надо лбом начали редеть (тревожный признак на самом деле!), она вообразила, будто лысина и мигрень – непременные атрибуты любого успешного государственного служащего. «Ты выглядишь очень респектабельно», – говорила она ему, стараясь не замечать растущего с каждым днем разочарования и пока еще тихого, не прорывающегося наружу раздражения, которое подспудно тлело в лысеющем, худом мужчине, который был ее мужем. Сама она изо всех сил старалась сделать его мир еще более чистым и опрятным; в один памятный день мама заменила на окнах все занавески и собственноручно оклеила крошечную ванную комнату обоями светло-розового оттенка, который, как ей казалось, успокаивает лучше других цветов. Папа, разумеется, ничего не заметил – пройдя в аккуратную гостиную, где стояли прекрасно сочетавшиеся друг с другом кресла и диван, украшенные кружевными подголовниками и подлокотниками, он сел, глубоко задумавшись о скучном однообразии своей жизни, и его волосы сыпались и сыпались на ковер седыми прядями, которые наутро мама уберет пылесосом и щеткой.