Человек недостойный - стр. 3
Мне даже думалось, что, если бы из десятков моих невзгод одна постигла кого-нибудь из моих близких, ее единственной хватило бы, чтобы лишить его жизни.
Словом, мне недостает понимания. Совершенно не представляю характера или масштабов бед ближних своих. Беды практического свойства, которые решаются способностью заработать себе на пропитание, и тем не менее причиняют больше всего страданий и начисто сметают десятки вышеупомянутых моих, возможно, ужасны, как муки восьмого ада авичи, но если те, кто терпит их, не совершают самоубийства, не сходят с ума, проявляют интерес к политическим партиям, не отчаиваются и упорно продолжают бороться за жизнь, то разве это беды? И не принимают ли люди свой эгоцентризм как нечто само собой разумеющееся, никогда не сомневаясь в себе? Если так, тогда все просто, тем не менее непонятно, все ли люди и всецело ли таковы… крепко ли спят по ночам, встают ли отдохнувшими утром, какие мечты лелеют, о чем думают, когда идут по улице, – о деньгах? Уж конечно, не только о них: слышал я, как говорят, что люди живут, чтобы зарабатывать себе на еду, но чтобы кто-то жил только ради денег – никогда, хотя мало ли… нет, и этого тоже не понимаю… Чем больше об этом думаешь, тем непонятнее становится, и оттого, что ты один не такой, как остальные, прямо-таки захлестывают беспокойство и страх. Разговаривать с людьми я почти не в состоянии. Что им сказать и как именно – неизвестно.
Так я и додумался паясничать.
Для меня это было последнее средство приобщиться к другим. Видимо, совсем отказаться от людей я не мог, хоть и страшно боялся их. Вот мне и удалось связать себя с людьми с помощью единственной нити шутовства. Внешне не переставая поддерживать видимость улыбки, в душе я был в отчаянии, осуществляя эту изнурительную и опасную затею, шансы на успех которой не превышали одного из тысячи.
С детства я понятия не имел ни о чем, что касалось даже членов моей семьи, – их бедах, мыслях, жизни, – и от ужасного чувства неловкости в совершенстве освоил шутовство. В общем, никто и не заметил, как я стал ребенком, от которого не услышишь ни единого честного слова.
Если посмотреть на фотографии того времени, вроде наших семейных, у всех остальных на них серьезные лица, и только у меня одного всякий раз лицо странное от кривой усмешки. Это тоже что-то вроде моего жалкого детского шутовства.
С другой стороны, что бы ни говорили мне близкие, я ни разу не огрызнулся. Легчайший упрек я ощущал как удар грома, он словно сводил меня с ума, – какое там огрызаться, ведь я был убежден, что этот самый упрек и есть в некотором роде непреложная «истина» для бесчисленных поколений, и если я не в силах ей соответствовать, значит, мне нет места среди других людей. Потому-то я и не мог ни препираться, ни оправдываться. Когда я слышал, как меня бранят, я считал, что и в самом деле совершил непростительную ошибку, и принимал нападки молча, при этом едва не теряя рассудок от страха.
Наверное, любому неприятно, когда его ругают или обвиняют, а мне в лице рассерженного человека видится его истинная натура – натура зверя более свирепого и опасного, чем лев, крокодил или дракон. Как правило, ее не выставляют напоказ, но в некоторых случаях, как, скажем, бывает, когда бык, мирно дремлющий на лугу, резким взмахом хвоста насмерть прихлопнет на своем брюхе овода, опасная сущность человека, разоблаченная гневом, вдруг становится очевидной, и я чувствую, как волосы от ужаса встают дыбом, и содрогаюсь от безнадежности при мысли, что это одно из тех свойств натуры, которые дают человеку право на жизнь.