Человек и другое. Книга странствий - стр. 21
О Саи Бабе и казахе-утопленнике
Свами письмо прислал. Помню ли я того казаха, спрашивает. Когда шли вдоль реки, о чем-то важном говорили – о смысле, о цели, об этом оксюмороне: «смысл жизни», диктофон в руке. А этот казах вдруг возник, как из воздуха, пыльного такого, шаткого, мутного воздуха, речь услышал русскую и увязался. Обволакивал, протискивался, оттирал на поворотах, путался под ногами. И говорил, говорил без умолку, вдруг похохатывая и озираясь какими-то жалкими безресничными глазами. Да, и смутно, и отчетливо. Можеттакое быть? И смутно – ни черт, ни деталей, – и отчетливо – как живое пятно. И это чувство – брезгливой жалости, ироничного состраданья и неприязни – к себе с этим чувством. А он лез на голову, облапывал нас своей юродивой исповедью, измазанной эзотерической патокой, то пригибаясь, кудахтая, всхлипывая, то вдруг грозно вспевая и, оборвав, вкрадчиво шелестя. Три года жил у Саи Бабы. Был нужен, любим, верил, все потерял, семью, родину, друзей, работу, дом продал, деньги отдал ашраму. Один теперь, никому не нужен, нищий, без паспорта, без языка, без Учителя. И тут же вспевает мантру, палец к небу, учит, как жить, глаза вспыхивают и гаснут, слезятся, заходится в причитаньях, все в бедной головушке перепуталось. И несть им числа, таким, как он, рассеянным по этой стране, приехавшим за просветлением. И ни помочь ему, ни отогнать, синь небесная, тишь, колокольцы реки… Будто дверь приоткрытая меж тем и этим. Что ему скажешь, отмалчиваемся, через край уже. Свами, наверно, меня испытывает: как отвечу, как разрулю. Нет, думаю, ты свами, не я, и дом это твой. А он все вьется вокруг, бодает воздух, горнолыжником был, там, на родине, бороденка, как тряпка рваная, к подбородку приклеенная, и глаза рыскающие, безресничные, чуть примороженные, под ледком. И в руках будто палки лыжные, бубнит, наматывает круги, вдруг встанет, раскинет руки, не пройти: жить учит, поет, приплясывает. Допек. Свами ему: всё, что ты говоришь, это не ты, а Саи Баба, а ты где, где твоя жизнь, нет ее здесь, ни тебя, ни жизни твоей нет здесь… Что-то в таком духе, только пожестче сказал ему, прояснил. Тот по инерции еще подергался, затихая, и исчез. Да, помним, конечно, о чем-то важном мы говорили. Солнце садилось, река тускнела, как бы с лица спадала. В том месте, он пишет, у излучины, за мостом, три дня спустя этот казах покончил с собой, утопил себя в Ганге. А если б не встретил нас, была бы другая судьба? У него и теперь у нас. Там, говорит, все написано. Там, в не-мире, который на расстоянье руки. Читают тебя по губам и пишут.
Лангуры
Более других распространены в Индии два вида обезьян – макаки и лангуры. Соотношение между ними примерно как между Швондером и Преображенским. Первые оккупируют города, «уплотняют» население, захватывают здание Верховного Суда, например, вторые – сидят на манговых деревьях в монастырских садах и задумчиво, чуть отведя голову, принимают подношения от людей. Есть и другие виды – гиббоны, ревуны и пр. (недавно в джунглях был обнаружен и совершенно новый вид обезьян), но поговорим о лангурах.
Их две разновидности – обычные и золотые, которых почти на земле уже не осталось. Рост обычного, если распрямится – нам по грудь. Живут большой семьей, но не толпятся, у каждого свой приватный мир. Есть вожак, но отношения либеральные. На рассвете и закате лангуры рассаживаются на ветвях и, прикрыв глаза, медитируют на солнце. Каждый при этом сам по себе, не замечая присутствия других, «другого». Шубка у них из пышного пепла, отсветы серебра, и меховые шапочки, какудетей послевоенных годов, с пуговкой под подбородком. И лицо черное, будто сожженное, с влажной марлей поверх, в облипку, и губы, чуть прикусившие эту, почти незримую, марлю. Глаза карие, с плавающим свечным огоньком. И длинные пальцы пианистов, в тоненьких черных перчатках.