Размер шрифта
-
+

ЦДЛ - стр. 35


…Острый нож в руках Толстого запотевал, погружаясь в душную мякоть свиного окорока. Отрезая нам сочащиеся розовые куски, он небрежно отбрасывал их на свежеподжаренный хлеб.

Плебей – пробует. Граф – ест.

Куда упирается потолок вкусовой гаммы у привыкшего есть покупные с добавлением мяса… котлетки?

Веками выверенное меню бедняка! Хлеб да каша – пища наша!

Пусти его в царство утонченных гурманов – предпочтет привычное с детства, испокон века знакомое. Только было бы хлеба поболее…

Другое дело – граф. Этот даже в стране провозглашенного равноправия должен есть по-графски. Вековая привычка. И тут уж ничего не поделаешь!

С каждым кусом толстовского бутерброда, казалось, густела кровь, притормаживаясь в аорте и венах. Пока липким сиропом не застревала в маленьких тупичках капилляров.

Горящие глаза растапливали щеки. Ощутимо теплели скулы… Красные капельки кетовой икры взрывались во рту… Не всплывшие косяки – жертвы человеческого нетерпения…

Бочонки американского хлеба. Он поднимался из вспоротой жести, ноздреватой мякотью освобождаясь от сжатия.

Ароматы заокеанских пекарен! Как мало напоминал он наш – мокрый от недопека, колючий от мякины, замешанный, как саман, ногами, крохами выдаваемый по карточкам – хлеб!

Однажды на банкете в Кремле А. Толстой доверительно рассказывал Сталину про парижскую жизнь. «Гастрономия – французское слово… Ну а девочки… Если б вы знали – какие там девочки!..» Но, спохватившись, вдруг испугался и на всякий случай понес белоэмиграцию за ее упадничество и продажность. Но и после этого испуг не прошел. Напротив, усилился. И тогда он хлопнулся оземь бесчувственно пьяным.

«Увезите домой этого милейшего человека! – сказал Сталин тут же подскочившим охранникам… – И, ради бога, не уроните его по дороге…» Но едва его те водворили на сиденье тотчас подкатившего автомобиля – мгновенно очнулся. Пригладил свои редеющие волосы. И, улыбнувшись шоферу, сказал: «Ничего, дома доужинаю».

– Хотите, расскажу вам новый анекдот? Вчера придумал. И, не дожидаясь нашего поспешного кивка, Толстой стал рассказывать:

«Околица деревни. Тишина. Хруст снега под чьими-то ногами. Все явственней приближающиеся шаги. Стук в окошко.

– Кто там?

– Я…

– Кто ты?

– Да я, Глашка, Иванова дочь…

– Косого, что ли?

– Ага.

– Чего тебе, Глашка?

– Сито.

– А зачем тебе сито?

– Да батька в творог насрал!»

ЦДЛ… Смотрит Толстой с портрета. Что-то с трудом вспоминает. Я же много лет спустя напишу «Натюрморт»:

Лежит еще не сжеванная снедь,
Отбрасывая тень живым на радость.
Любая худоба счастливей рядом с ней
И хочет сытой энергией покраснеть
С чужими румянцами рядом.
Отбросив в пальцы дрожи жажд,
Прикрывши наготу тарелок голых —
Творит художник непочатый жанр,
Рисуя первозданный голод.
И не традиционные провалы щек
Слабеющей выводит кистью —
Он, не обедавший еще,
Рисует гимн костей,
С которых каплет мясо,
И глухарей с кроваво-красной рясой,
Салатов пёстрые ковры,
Хрустящие подглазья рыб,
Капканы блюд с примерзшей в сале птицей,
Салфеток накрахмаленную зыбь,
Глотков протяжный звук…
Еды неотвратимый принцип
Шевелит сны у самых его рук.
Палящих глаз протяжный жар,
Подернутый дымком чужих бифштексов,
Ожогом губ – котлет горячих ржавь,
Голодных утр пустынное нашествие…
О, бездонное небо несжаренных птиц,
О, всех океанов несваренная уха,
Страница 35