Братья и сестры. Тетралогия - стр. 63
Лукашин, не двигаясь, провожал его прищуренными глазами, и на лице его была такая тоска и боль, что даже Марина-стрелеха, видимо догадавшись, что делается сейчас на душе у ее квартиранта, сочла за нужное потихоньку удалиться.
– Да, – словно очнувшись, произнес Лукашин. – Как мой Родька…
Он устало опустился на крыльцо, взялся рукой за голову.
У Анфисы сердце разрывалось от жалости, но она не находила слов, чтобы утешить его. Наконец она подсела к нему сбоку, дотронулась рукой до плеча.
– Хотите взглянуть на моего Родьку?
Часто мигая влажными, необыкновенно потеплевшими глазами, он достал из потайного кармана гимнастерки серую, обтрепавшуюся по краям карточку, протянул Анфисе, безуспешно пытаясь скрыть свое волнение:
– Вот он, мой разбойник…
На Анфису ласково глянуло умное, лобастенькое, как у отца, лицо мальчика.
– Хорош, хорош Родион Иванович!
– Хорошо-то хорош, – мотнул головой Лукашин, – да страшно не повезло. Понимаете… не уберегла бабка, простудила ребенка, и вот ножку скрючило. Такой парнюга славный, а полжизни в больницах провел… Вся надежда на Крым была. В прошлом году летом собирался везти к одному профессору – уж и договоренность была. А тут война… Теперь вот под немцем…
– Да вы не убивайтесь, с матерью ведь; мать в обиду не даст.
Лукашин с горечью усмехнулся:
– Какая мать? С бабкой остался… – И на вопросительный взгляд Анфисы добавил: – У меня жена вскоре после родов умерла. Я его сам и выхаживал… Сначала думал жениться, да захочет ли, думаю, мачеха с больным ребенком возиться? Так и остался вдовцом…
Ночью Анфиса долго не могла заснуть. Ей и жалко было Ивана Дмитриевича, жалко больного ребенка, который где-то в немецкой неволе мается со старухой, и в то же время из головы не выходили слова: «жены нет»…
Но тут подошла вплотную страда – и бесчисленные новые заботы и хлопоты целиком завладели ее умом и сердцем.
Правление колхоза, готовясь к выезду на дальние сенокосы, казалось бы, предусмотрело все: было заготовлено необходимое количество кос и граблей, сколочены не одни сани-волокуши, кое-как схлопотали общее питание (для этого пришлось выпрашивать взаймы муки в соседнем колхозе), но в последние дни, как всегда, выявились новые затруднения. Травостой на некоторых речках из-за поздней весны оказался так мал, что выезд на них пришлось отложить, – и уже одно это спутало все планы уборочной. Еще хуже было с людьми, – как ни хитрили, ни изворачивались, а заткнуть все дыры не могли. Даже та рабочая сила, которая считалась надежной, зачастую подводила: у одной ребенок заболел накануне, другой за старухой присмотреть надо, у третьей корову подоить некому – кто за нее молоко платить будет? Да и то сказать, страшно вести разъединственную кормилицу в лесную глушь: а ну как зверь нашкодит? А четвертая и рада бы поехать, да не с чем: в доме с пригоршню муки нет. Даже Варвара Иняхина, которой ничто не вязало руки, и та норов показывала: «Нахотела я на тот свет ехать, ближе к дому хочу».
Наконец десятого июля выезд состоялся. Бывало, до войны отправлялись на пожню как на долгожданный праздник – с песнями, с весельем. А народ-то какой! Мужики да парни чуть не за крыши головой задевают, разряженные девки, поскрипывая новыми сапогами, млеют от радости, которую сулят им встречи с милыми в короткие бессонные ночи…