Размер шрифта
-
+

Братья и сестры. Тетралогия - стр. 112

Круглое личико Дунярки расплылось от удовольствия:

– Ну уж, сказал!

– Ей-богу! Честное комсомольское.

После некоторого молчания Дунярка тихо сказала:

– А ты будешь мне писать, Миша?

Мишка взглянул на нее. Не на смех ли хочет поднять?

Но на него смотрели такие ласковые, такие доверчивые и упрашивающие глаза, что он совсем смутился, зачем-то взял ее за руку, но тотчас же выпустил руку и буркнул:

– Буду…

Что было делать дальше, он не знал и потому, вставая, сказал:

– Пойдем.

Он опять взял корзину на руку. По узенькой тропинке идти вдвоем было тесно, и Мишка, стараясь не глядеть на Дунярку, молча, мужественно шагал сбоку по недавно выкошенной колючей меже.

За полями, когда они вышли на домашние луга, показались две женщины. Они двигались им навстречу. У Мишки сразу отяжелели ноги, глаза затравленно забегали по сторонам. А женщины все ближе, ближе. Вот он узнал их в лицо. Варвара и Дарья – самые зубастые.

– Знаешь что… – забормотал Мишка, останавливаясь. – Ты возьми свою корзину… У меня дельце тут… Червяков копать надо… Понимаешь?

В глазах у Дунярки запрыгали насмешливые искорки.

Мишка сунул ей корзину и, припадая к земле, бросился в ложбину.

– Мишка, чего дролечку свою кинул? – Это Варвара.

Он слышит, как она, смеясь, говорит Дарье:

– Вот горе какое! Девки надо, и людей стыдно.

Когда голоса стали удаляться, Мишка, весь красный, приподнял голову. Дунярка была уже далеко. Она неторопливо шла по лугу – маленькая, тоненькая, пружинисто выгибаясь под тяжестью корзины.

Глава тридцать седьмая

Хлеба поспели сразу на всех участках, донельзя разбросанных в Пекашине. Пришлось разбить людей на звенья. Степан Андреянович с Мишкой Пряслиным, работавшим на жатке, да с вязальщицами Марфой Репишной и Варварой забрался на самый дальний участок – Копанец. Первые дни ходили домой – четыре километра туда и обратно. Потом смастерили шалаш и стали ночевать в поле.

На третий день их житья на Копанце, под вечер, приехала Анфиса:

– Худа у тебя старуха, сват; проведал бы нынче.

…Домой он прибрел затемно.

– Пришел… – слабый голос с кровати. – А я тебя еще под окошками по шагам признала…

Степан Андреянович, не зажигая огня, подошел к кровати, наклонился над женой.

Ее опахнуло горячей хлебной пылью, солнцем, голубым небом.

– Ну как, мать?

В темноте тускло блеснули глаза:

– Нажилась я, видно, Степа…

Он тяжело опустился на край постели:

– Полно, мать, ничего-то говоришь… Может, за доктором сходить?

Тронутая вниманием, она отыскала в темноте его руку.

– Какой уж мне доктор… Где лекарство-то против материнского сердца… – Она не договорила, закашлялась.

С тех пор как пришла похоронная, они по какому-то неписаному уговору избегали говорить о сыне, и каждый из них молча, про себя, нес свое горе.

– Какие вы все добрые… – виновато заговорила Макаровна. – А я лежу, лежу – всех связала. Кажинный день кто-нибудь проведает. То Анфиса-сватья, то Лизонька Пряслиных. Такая уж девчушка обходительная, славная. Забежит: «Не надо ли, Макаровна, свежей воды?» А Митрий, спасибо, за родной так не ухаживают…

Отдышавшись, она с беспокойством сказала:

– Тебя бы покормить надо. А я, вишь вот, колода колодой… Срам…

– Лежи, лежи.

У него слипались глаза, в ушах стоял шорох осыпающегося зерна. Он встал, снял с вешалки какую-то одежину, раскинул на полу, возле кровати, и, не раздеваясь, прилег.

Страница 112