Боря, выйди с моря 2. Одесские рассказы - стр. 15
Изя, с ещё большим упорством переставляя ноги, отмахивался:
– Да будет тебе… Если можно выдрессировать слона в цирке, то с этим я тоже как-нибудь справлюсь. Я хочу танцевать с тобой чардаш – и точка.
Неизвестно, сколько длились бы ежедневные мучения четы Парикмахеров, если бы в душную июльскую ночь первый двор не взорвался новым скандалом.
Понять что-либо среди женского крика: «Скотина! Почему ты пошёл без меня?!» – было очень сложно, но наутро Славе Львовне донесли, что после концерта Магомаева в Зелёном театре Вовка, хорошо знавший «неаполитанского» премьера, бросив в театре жену, гульнул где-то с ним за полночь и дома получил на полную катушку сцену ревности: «Почему ты не взял меня с собой?! Ты меня стесняешься?! Боишься, что прямо на концерте я лягу с ним спать?!»
Ночной «концерт» настолько развеселил двор, что заслонил недавний алжирский конфликт и позволил Изе со справедливой усмешкой: «Женская ревность доходит до абсурда», – бросить опостылевшие супругам уроки танцев.
Как и в каждом дворе, в нашем есть что послушать. Стараниями великих мастеров эпохи позднего барокко акустика его столь совершенна, что любое невнятно произнесённое на его сцене слово одинаково хорошо слышно на всех этажах амфитеатра. Но, когда на подмостки выходит маэстро, голос которого ставился если не на италийских берегах, то где-то рядом, – вот тогда вы имеете «Ла Скала» и Большой театр, вместе взятые, причём бесплатно.
– Этя! Этинька!
Я берусь описать вам цвет мандарина или вкус банана, что одинаково в диковинку для нашего двора, но как, вспомнив уроки нотной грамоты, изобразить музыку еврейской интонации, ушедшей вместе со скумбрией в нейтральные воды, ума не приложу.
Откройте на всякий случай широко рот и на все гласные положите двойной слой масла – глядишь, получится.
– Этя! Этинька!
Двадцать распахнутых окон откликнулись на распевку первыми зрителями.
– Этинька! Кинь мне мои зубы! Я их забыла у тебя на столе!
– Как же я их кину?
– Заверни в бумажку и кинь!
Я с восторгом представляю планирующие кругами челюсти, одну из которых ветер доставит на мой подоконник.
Однажды, обнаружив на нём роскошный лифчик на пять пуговиц, – специалисты знают, что это такое! – я с удовольствием прошёлся по всем пяти этажам с одинаково идиотским вопросом: «Простите, это не ваш лифчик? Ветром занесло?»
– Нет, не мой, – с грустью отвечал папа Гройзун.
– Не-а, – с сожалением звучал голос мадам Симэс.
– Щас спрошу, – охотно отвечали на третьем, беря лиф на примерку, и после опроса реальных претенденток огорчённо возвращали:
– Позвони в пятнадцатую. Может, это их добро.
Я подарил трофей Шурке Богданову (как вам нравится еврей с такой редкой фамилией?), после чего он со мной долго не разговаривал. Дина Петровна, испугавшись диких наклонностей сына, чуть не выгнала его из дому. Шурка клялся, что лиф не его, приводил меня в свидетели, я тоже клялся, но это уже другая история, а начали мы с амфитеатра.
Так вот, какой бы совершенной акустикой он ни обладал, чутко откликаясь на арию: «Этинька, кинь мне мои зубы», но, когда в первой парадной шёл обыск, двор спал. Зато наутро двор облетела молва: взяли Бэллочкиного деда. Бэллочка была красавицей, из тех, о которых говорят: «Мулэтом» (объедение – для непонятливых), а дед её, впрочем, я его не запомнил, работал где-то в торговле.