Борнвилл - стр. 25
– Чепуха, опа. Горсть орешков меня совсем не разорит. – С этими словами Фрэнк отправился добывать лакомство.[11]
Для Мэри в этом обмене репликами самым поразительным показалось одно – выговор мистера Шмидта. Она, конечно, помнила, что он немец, но почему-то не ожидала, что речь у него будет звучать по-немецки. Или, во всяком случае, не столь мощно и несомненно по-немецки. И не одна она это заметила: Нил Бёркот, заслышав мистера Шмидта, вперил в него настырный взгляд.
– Ты знаешь этих людей, дорогой? – спросила Берта Агнетт у сына, пока та компания нежелательных личностей дурачилась, болтала, выпивала и спорила, – такое поведение к антиобщественному не отнесешь, и все же казалось, что оно все время на грани. – Наверняка же хороших школ они не оканчивали.
– Кое-кто оканчивал, – сказал Джеффри. – Вот он (показывая на Нила) на три класса старше меня учился, пока его не выгнали.
– Понятно.
– Просто настроение хорошее, – сказал мистер Шмидт, предлагая Нилу улыбку, – она была замечена, однако осталась без ответа. – Не это ли сегодня главное?
Дочь его в этом, судя по всему, сомневалась. Жена стиснула ему руку с такой силой, что он поморщился.
И тут по толпе пробежала рябь – медленное крещендо зачарованности: раздался первый залп фейерверков, и через несколько секунд иссиня-черное небо взорвалось шумом и светом. В воздух взмыло попурри из ахов и вздохов. Фейерверки стреляли и стреляли, Мэри глядела на отца и думала, что замечает в его глазах нечто незнакомое – некое двойное зрение, словно он внимает зрелищу, но в то же время вспоминает что-то еще. Много лет спустя, уже состарившись, она сохранит отчетливую память о его тогдашнем непроницаемом лице и станет гадать, думал ли он о других ночных небесах, какие видел в предыдущие несколько лет с высокой крыши Фабрики, о черноте, исчерканной крест-накрест прожекторами, о гуле самолетов над головой, о городе, сотрясавшемся от грохота бомбежек и противовоздушного огня, о разоренном городском пейзаже, испещренном пожарами повсюду, докуда хватало взгляда. И вот они, эти другие, безопасные взрывы и каскады света, и хвосты жара и огня, в чем-то похожие на праздничную пародию всего того, что отцу, наверное, довелось увидеть. В послевоенные годы трудно было сказать, возвращался ли он в мыслях к тем долгим ночам, к тем авианалетам. О них он не говорил никогда. Но странно: Мэри навсегда запомнила мимолетную загадочность любимого и знакомого отцова лица в ту ночь куда живее, чем то, что случилось потом, хотя то, что случилось потом, было гораздо более захватывающим.
Неприятности начались, когда объявилась еще одна компания молодежи – она протолкалась сквозь толпу и приблизилась к костру. Вроде то были друзья Нила, поскольку, проходя мимо, проорали ему что-то приветственное. Кто-то из них толкал тачку с грубо сработанным чучелом – что-то примерно похожее на человеческую фигуру, гротескное туловище, усаженное более-менее торчком. Ни с каким человеком, живым или мертвым, чучело сходства не имело, однако определялось безошибочно, поскольку на потрепанном пиджаке, наброшенном на туловище, красовалась нарукавная повязка со свастикой, а посередине яйцевидного лица, какие снятся в страшных снах, под носом, изображаемом прищепкой, виднелись маленькие квадратные усы, изготовленные из щетины выброшенной метлы или щетки. Как только люди осознали, кого это чучело должно изображать, оно вызвало всплеск насмешек и улюлюканья, и те достигли пика, когда тачка добралась до места назначения и ее содержимое швырнули в огонь. Германский канцлер тут же вспыхнул, а толпа – особенно та часть, которая была рядом с Мэри и ее семьей, – принялась бесноваться. Послышались вопли “Жечь его! Жечь мудака!”, отчего мистер Шмидт возвысил голос и произнес: