Большая грудь, широкий зад - стр. 98
– Мама, давай ты первая! – клацая ножницами, подошла к матушке Паньди.
– Если тетушка Шангуань станет эрдамао, мы тоже подстрижемся, – хором заявили несколько женщин.
– Мама, будешь первой – дочери уважения прибавится, – не унималась Паньди.
Зардевшись, матушка наклонила голову:
– Стриги, Паньди. Коли на благо отряда подрывников, так матери не только волосы обрезать – пару пальцев отсечь не жалко!
Первой захлопала барышня Тан. За ней остальные.
Пятая сестра распустила матушкин узел, и на шею ей веткой глицинии, черным водопадом упала грива волос. На лице у матушки было то же выражение, что и у полунагой Богоматери по имени Мария на стене, – торжественно-печальное, безропотное, жертвенное. В церкви, где меня крестили, все еще воняло ослиным навозом. Большое деревянное корыто напомнило о том, как меня и восьмую сестренку крестил пастор Мюррей.
– Давай, Паньди, стриги, чего ждешь-то? – сказала матушка.
И вот широко раскрытая пасть ножниц впивается в ее волосы. Клац-клац-клац – черная грива падает на пол, матушка поднимает голову – она уже эрдамао. Оставшиеся волосы едва покрывают уши, обнажая тонкую шею. Освобожденная от бремени тяжелой гривы, голова матушки казалась теперь подвижной, даже легковесной. Матушка будто утратила степенность, в ее движениях появилась некая шаловливость, даже лукавство, и в чем-то она стала похожа на Птицу-Оборотня. Барышня Тан вытащила из кармана круглое зеркальце и поднесла к ее заалевшему лицу. Матушка в стеснении отвернулась, но зеркальце последовало за ней. Она стыдливо глянула, какой стала, и, узрев свою голову, которая, казалось, уменьшилась в несколько раз, опустила глаза.
– Как, красиво? – спросила барышня Тан.
– Удавиться, какая уродина… – пробормотала матушка.
– Даже тетушка Шангуань подстриглась, так уж вы-то чего ждете? – громко провозгласила боец Тан.
– А-а-а, валяй, стриги, раз мода такая.
– Как власть меняется, сразу и прически другие.
– Стриги меня, моя очередь.
Заклацали ножницы. Послышались вздохи сожаления и возгласы восторга. Я наклонился и поднял прядь волос. Их стало много на полу – черных, каштановых. Черные более жесткие, каштановые тонкие, помягче и посветлее. Матушкины были лучше всех: сильные, блестящие, они словно сочились на концах.
Радостное и веселое было то время, куда интереснее, чем выставка обломков моста, что устроил Сыма Ку. Талантливых людей в отряде подрывников было не счесть: кто пел, кто плясал, нашлись и такие, кто умел играть на флейте-ди и на флейте-сяо, на цине и чжэне76. Все ровные стены в деревне покрылись большими иероглифами – лозунги малевали известью для побелки. Каждый день на рассвете четыре молодых солдата забирались на сторожевую вышку семьи Сыма и в лучах восходящего солнца упражнялись на сигнальных рожках. Поначалу это было нечто вроде коровьего мычания, потом стало похоже на щенячье тявканье. Играли они кто в лес кто по дрова, никакой гармонии, но потом мелодии стали более или менее приятными на слух. Молодые солдаты стояли, браво выпятив грудь, задрав голову и раздувая щеки; их сверкающие рожки с красной бахромой очень впечатляли.
Самым симпатичным из четырех был паренек по имени Ма Тун: маленький рот, ямочки на щеках, большие оттопыренные уши. Отличался он живостью и игривостью, а еще мастер был на сладкие речи. В деревне он развернулся будь здоров: более чем у двадцати «приемных матерей» отметился. У них, как его завидят, титьки ходуном ходили: просто сгорали от желания сосок ему в рот запихнуть. Побывал Ма Тун и в нашем дворе: передавал какой-то приказ командиру отделения. Я в тот день сидел на корточках под гранатовым деревом и наблюдал, как муравьи лезут вверх по стволу. Ему тоже стало интересно, он присел рядом, и мы смотрели вместе. Его это увлекло даже больше, чем меня, а уж давил он их куда как более ловко. Еще он привел меня к муравейнику, и мы вместе помочились на него. Над головой у нас пламенели цветки граната; стоял четвертый месяц, было по-весеннему солнечно, небо голубое с белоснежными облаками, и стайки ласточек сновали под ленивым дуновением южного ветерка.