Бодался телёнок с дубом. Очерки литературной жизни. Том 1 - стр. 27
Такова была сила общего захвала, общего взлёта, что в тех же днях сказал мне Твардовский: теперь пускаем «Матрёну»! «Матрёну», от которой журнал в начале года отказался, которая «никогда не может быть напечатана», – теперь лёгкой рукой он отправлял в набор, даже позабыв о своём отказе тогда!
«Самый опасный – второй шаг! – предупреждал меня Твардовский. – Первую вещь, как говорят, и дурак напишет. А вот – вторую?..»
И с тревогой на меня посматривал. Под «второй» он имел в виду не «Матрёну», а – что я следующее напишу. Я же, переглядывая, что у меня написано, не мог найти, какую вытянуть наружу: все кусались.
К счастью, в этот именно месяц написалась у меня легко «Кочетовка»[8] – прямо для журнала, первый раз в жизни. (Истинный случай 1941 года с моим приятелем Лёней Власовым, когда он комендантствовал на ст. Кочетовка, с той же подробностью, что проезжий именно забыл, из чего Сталинград переименован, – и чему никто поверить не мог, начиная с А. Т. А, по-моему, для человека старой культуры очень естественно и не помнить такой новой пришлёпки.) А. Т. очень волновался, беря её, и ещё больше волновался, читая, – боялся промаха, боялся, как за себя. С появлением Тверитинова его опасения ещё усилились: решил он, что это будет патриотический детектив, что к концу поймают подлинного шпиона.
Убедясь, что не так, тут же послал мне радостную телеграмму. Над «Кречетовкой» и «Матрёной», которые по его замыслу должны были утвердить моё имя, он первый и последний раз не высказывал политичных соображений «пройдёт – не пройдёт», а провёл со мной в сигаретном дыму честную редакторскую работу[9]. Его уроки (моей самоуверенности) оказались тонкими, особенно по деревенскому материалу: нельзя говорить «деревенские плотники», потому что в деревне – каждый плотник; не может быть «тёсовой драни»; если поросёнок жирный, то он не жадный; проходка в лес по ягоды, по грибы – не труд, а забава (впрочем, тут он уступил, что в современной деревне это уже – труд, ибо больше кормит, чем работа на колхозном поле); ещё – что у станции не может расти осинка, потому что там всё саженое, а её никто никогда не посадит; что «парнишка» старше «мальчишки». Ещё он очень настаивал, что деепричастия не свойственны народной речи, и поэтому нельзя такую фразу: «заболтав, замесив, да испеку». Но тут я не согласился: ведь наши пословицы иные так звучат.
Эти частые наши встречи осенью 1962 были как будто и непринуждённы, и очень теплы. В те месяцы не чаял А. Т. во мне души и успехами моими гордился как своими. Особенно ему нравилось, что я веду себя так, как он бы и замыслил для открытого им автора: выгоняю корреспондентов, не даю интервью, не даюсь фото- и киносъёмкам. У него было ощущение, что он меня сотворил, вылепил и теперь всегда будет назначать за меня лучшие решения и вести по сияющему пути. Он так подразумевал (хотя ни разу я ему этого не обещал), что впредь ни одного важного шага я не буду делать без совета с ним и без его одобрения. Например, он сам взялся определить, какому фотографу я могу разрешить сфотографировать себя (фотограф оказался плох, но то, что мне нужно было – выражение замученное и печальное, мы изобразили). Подошла необходимость какой-то сжимок биографии всё-таки сообщить обо мне – А. Т. сам взял перо и стал эту биографию составлять. Я считал нужным указать в ней, за что я сидел, – за порицательные суждения о Сталине, но Твардовский резко воспротивился, просто не допустил. (Он не знал, как это ещё сможет пригодиться, когда партия на своих инструктажах объявит меня изменником родины. Его взгляд больше охватывал настоящее, а будущего – почти никогда. К тому ж, очень подслойны бывали истинные причины его внешних движений. Например, сам он долго верил в Сталина, и всякий