Размер шрифта
-
+

Белая Россия (cборник) - стр. 40

В походе с ним таскался старый, тщательно выштопанный тем же Лариным коврик, на котором Петерс предавался своим омовениям. Едва встанет заря, а он уже обливается студеной водой. Я помню его на утренних купаниях, как он полощется в воде и радостно фыркает, а над водой курится румяный пар.

Под Асканией-Нова после боя к концу жаркого летнего дня Петерс, командовавший сторожевым охранением, выставил посты, а Ларин разложил заплатанный коврик. Петерс, предвкушая свежесть омовения, попыхивал папиросой и медленно стягивал с себя пропотевшую и пропыленную за день амуницию. В траве также отдыхали и курили люди его батальона, предчувствуя освежающий вечер.

Вдруг в поле показалось быстрое облако пыли, послышался тревожный крик:

– Кавалерия…

Пробежали пулеметчики с пулеметом. Облако пыли мчится на нас. Красная конница.

При первом замешательстве, при первых криках «кавалерия» Петерс, совершенно голый, стоял на своем коврике, заботливо намыливая спину и грудь. Он прислушался, бросил мочалку в траву и отступил с коврика. Рядом, на белоснежном полотенце, лежали его часы, портсигар, фуражка и наган. Петерс взял наган и надел фуражку, положив туда портсигар и часы. Он взял самое главное.

Голый, с черным наганом и в малиновой фуражке, в высыхающей мыльной пене, он зашагал по жесткой траве к тревожно гудящему батальону, встал около строя, пристально прищурившись, посмотрел на облако пыли и невозмутимо скомандовал:

– По кавалерии, пальба батальоном.

Голого Петерса озарило огнем залпа. Батальон, окутанный дымом и пылью, отбивал атаку. Я подскакал верхом. В небе, за малиновыми фуражками, в столбах пыли горела желтая заря. Петерс, увидя меня, скомандовал:

– Батальон, смирно! Господа офицеры.

Высверкнуло, слегка перелязгнуло восемьсот штыков. Люди дышали сильно и часто, как дышат в огне; полторы тысячи потемневших и строгих глаз следили за мной, а я смотрел на Петерса. Он точно был из горячей меди. Нагой командир перед батальоном.

В этом была такая необычайная, мужественная и древняя красота, что восемьсот людей, дыхание которых я слышал, с особой строгостью исполняли его команды, и никто не улыбнулся.

Атаку отбили. Пыль в поле легла. Батальон тронулся назад. Все лица светились летучим светом зари. В малиновой фуражке и с черным наганом шел на фоне зари голый Петерс.

Потом настал прозрачный вечер. Все полегчало и посветлело. Люди, лежа в траве, дружно смеялись, болтали. А у колодца до самой ночи звонко плескалась вода и пофыркивал Евгений Борисович, предаваясь уже без помех своим вечерним обливаниям.

К концу Крыма, после второго или третьего ранения, тяжелого, с мучительными операциями, с бессонницами по целым неделям, Евгений Борисович пристрастился в лазарете к морфию. Я тогда принимал дивизию и вызвал его к себе. Он пришел бледный, осунувшийся. Я не верил, не мог свыкнуться с мыслью, что он внезапно стал морфинистом.

– Евгений Борисович, – сказал я, – не сомневаюсь, что для первого Дроздовского полка нет более достойного командира, чем вы. Но дайте мне слово бросить морфий.

Он отошел к окну, как когда-то в Цаповке, задумался, потом слегка улыбнулся:

– Хорошо, даю честное слово бросить.

Я разрешил ему отпуск, и он уехал в Ялту с доктором и Лариным. В Ялте началась последняя глава его жизни. Евгений Борисович отозвался на любовь и полюбил сам. Думаю, что это была его первая любовь. Я знаю, что он как бы стыдился своего нечаянного чувства, боролся с ним.

Страница 40