Багровый лепесток и белый - стр. 29
Она не останавливается, пока не достигает Голден-Сквер, с которой уже различаются и дымящие на крыше дома миссис Кастауэй каминные трубы, и сонное движение по Силвер-стрит. И теперь, когда ей остается пройти лишь несколько ярдов, она обнаруживает, что не в силах заставить себя сделать последние шаги и постучаться в дверь своего дома. Она обливается потом под своими зелеными шелками – не от одной только спешки, но и от вновь обуявшего ее страдания. И, прижав сверток к груди, разворачивается на каблуках и бредет к Риджент-стрит, на которой нет у нее никакого дела.
На каменных ступенях церкви Успения Богородицы, что на Уорик-стрит, лежит, свернувшись клубочком под светло-желтым, поблескивающим от талого инея одеялом, дитя невнятного пола. В бледном свете солнца сопли на детских губах светятся, точно сырой желток, и Конфетка, передернувшись, отводит взгляд в сторону. Живое или мертвое, дитя это обречено: никого в нашем мире спасти невозможно, только себя самого; Бог забавляется, скупо наделяя пищей, теплом и любовью несколько сот человеческих существ, окруженных со всех сторон теснящимися, спотыкающимися миллионами. Один хлеб и одна рыба на пять тысяч сирых и убогих – такова Его самая потешная шуточка.
Конфетка уже переходит улицу, когда ее останавливает голос – слабое, задышливое мычание, звуки, которые могут быть бессловесной бессмыслицей, могут означать «монетка», а могут и «мамочка». Она оборачивается и видит ребенка, живого, проснувшегося, машущего ей ручонкой из своих грязных шерстяных свивальников. Мрачный фасад церкви, ее красного кирпича стены без окон внизу и глазки темной запертой двери гордятся своей неприступностью для враждебных по отношению к католикам смутьянов и детей-побирушек.
Конфетка в нерешительности останавливается, покачивается на каблуках, чувствуя, как пот, скопившийся в ее башмачках, покалывает, едва ли не закипая, кожу между пальцами ног. Решив идти вперед, она уже не может повернуть назад, она перешла улицу и пересекать ее снова, чтобы вернуться, не станет. Да к тому же это и безнадежно: она может каждый день ложиться под сотню мужчин и отдавать все заработанное нищим детям и ничего этим всерьез не изменит.
И наконец, когда сердце Конфетки уже начинает тяжко бухать в груди, она достает из ридикюля монетку и бросает ее через улицу. Прицел Конфетки точен – шиллинг падает на светло-желтое одеяло. Она отворачивается, так и не разобравшись в поле ребенка; да пол его и не важен, через день, неделю, месяц это дитя все равно уволокут отсюда и навсегда забудут – точно помои, выплеснутые в сточную канаву. Да проклянет Господь и Господа, и все немыслимо грязное творение Его.
Конфетка шагает дальше, не отрывая взгляда от пышной Риджент-стрит, мерцающей в ее уже мучимых резью глазах. Ей нужно поспать. И – да, сказать по правде, если вам действительно хочется знать, Конфетка страдает, страдает так сильно, что с радостью умерла бы – или убила кого-нибудь. Сгодится и то и другое. Лишь бы разрешающий все удар избавил ее от муки.
Муку ее породила вовсе не встреча с Каролиной. Каролина, как вы уже знаете, женщина, не стоящая внимания, она никаких вопросов не задает.
Нет, Конфетку непереносимо терзает другое: весь вчерашний день и всю ночь ей пришлось подделывать терпеливость и доброту, сидя в зловонных трущобах Семи Углов у постели умиравшей подруги по имени Элизабет. И как же долго она умирала, цепляясь все это время за руку Конфетки! Сколько часов продержала Конфетка в своей ладони ее – липкую, холодную, похожую на клешню! Сейчас, при одной лишь мысли об этом, ладони Конфетки обливаются едким потом, так что их начинает язвить даже припудренная подкладка перчаток.