Армия за колючей проволокой. Дневник немецкого военнопленного в России 1915-1918 гг. - стр. 9
Когда наступает день, я вижу, что слева от меня лежит Шнарренберг, а справа – незнакомый человек с окладистой бородой. Должно быть, у него ранение в грудь, потому что он часто кашляет, и после этого у него на губах появляются небольшие розовые пузыри. Напротив коридора лежат Брюннингхаус и Подбельски, из всего окружения они выглядят лучше всех. Других, Шмидта-первого, малыша Бланка и Бара не видно.
– Доброе утро, господа! – кричит Брюннингхаус. – Черт возьми, вот это было путешествие. Теперь-то, надеюсь, мы, наконец, получим заслуженный отдых? В общем-то шикарный этаж… – добавляет он и крутит головой во все стороны.
– Только бы не держали впроголодь! – ворчит Подбельски, непобедимый богатырь с глазами сенбернара, плечами как шкаф, кулаками молотобойца и бородой, ниспадающей на грудь, словно клубки коричневой шерсти. В окопах его коротко звали Под.
Я разглядываю одного за другим. Я так слаб и изнурен, что не могу говорить, способен лишь глазами показать, как я рад, что хотя бы они рядом.
– Как дела, юнкер? – сразу спрашивает Брюннингхаус.
Я с трудом улыбаюсь.
– Если бы я мог хотя бы ползать! – говорит Под. – Я ходил бы за нашим малышом! Ха, эти санитары… – восклицает он низким голосом.
Приходят санитары, а среди них разные типы, одни добрые и хорошие, другие злые и грубые. Под стаскивает одеяло, показывает на меня:
– Мне жарко, отнеси ему, товарищ!
– Нет, Под! Ну что это такое! – тихо протестую я.
– Помалкивай, юнкер!
В 8 часов приходят сестры милосердия. Это утонченные создания с ухоженными ручками – персонажи из сказок. Под их белоснежными халатами видны восхитительные ботиночки с высоким подъемом и шелковые чулочки различных расцветок. Мой ряд берет на себя крупная брюнетка – дойдя до моей койки, она останавливается и спрашивает:
– Сколько лет?
– Семнадцать, – отвечаю я тихо, чтобы никто не услышал. И ощущаю, когда она склоняется над моей головой, чтобы поставить белый крест на моей доске, с чудесно-радостным чувством запах туалетной воды для волос и дорогого мыла.
Около полудня приходят санитары с носилками. По двое относят в перевязочную – короткое время спустя раздается пронзительный крик. До сих пор я полагал, что все люди при сильной боли издают одинаковые звуки, – теперь знаю, что люди каждой национальности кричат по-своему, и уже с первого утра отличаю немцев от австрийцев, венгров от турок. Впрочем, я заметил, что грубые, быкообразные люди орут громче всего, а изнеженные, субтильные – тише, они более стойкие к боли.
Меня вместе со Шнарренбергом относят в перевязочную.
– Мы ведь не будем орать, а, фенрих? – бормочет он в последний момент. – Покажем этим свиньям…
Когда меня кладут на белый стол, все сестры обступают меня.
– Смотрите, доктор, совсем мальчик! – говорит грациозная блондинка.
Доктор потрясенно смотрит на меня. У него большие серые глаза. Его левый глаз неподвижно уставился на меня, словно он стеклянный.
– Сколько лет? – спрашивает он.
– Восемнадцать! – упрямо отвечаю я и поворачиваю голову к Шнарренбергу.
Я делаю это отчасти от гнева, а также чтобы почерпнуть у него сил, а отчасти, однако, и оттого, что моя рубашка задрана до плеч, штаны спущены до колен. Если бы я мог пользоваться руками, прикрылся бы, но руки справа и слева прикручены ремнями. У Шнарренберга почти такое же ранение, что и у меня – раздроблены бедренные кости. Лицо его во время снятия бинтов становится неузнаваемым, но он не кричит.