Апокалипсис смысла. Сборник работ западных философов XX – XXI вв. - стр. 24
Зло в условиях нашего существования преобладает над добром; но даже если бы они сравнялись, наши проблемы не были бы решены. Мы находимся в этом мире, чтобы сражаться и с жизнью и со смертью, а не для того, чтобы от них ускользнуть, к чему нас призывает цивилизация, созданная для сокрытия и маскировки неразрешимых проблем. Из-за того, что в ней вообще отсутствует принцип длительности, ее преимущества, равно как и ее тупики, не помогают нам ни жить, ни умирать. Даже если бы ей удалось с помощью своей бесполезной науки одолеть все бедствия или, чтобы прельстить нас, пожаловать нам новые планеты в порядке компенсации, она всего лишь увеличила бы наши недоверие и ожесточение. Чем больше она суетится и раздувается от гордости, тем сильнее мы завидуем временам, когда еще обладали преимуществом ничего не ведать об удобствах и чудесах, которыми она не перестает нас одаривать.
«С ячменным хлебом и несколькими глотками воды можно быть счастливым не хуже Юпитера», – говаривал мудрец, который призывал скрывать свою жизнь. Может быть, это уже мания – постоянно цитировать его? Но к кому же еще обратиться, у кого просить совета? У наших современников? У этих несдержанных, алчущих людей, повинных в том, что, боготворя признание, желание и усилие, они сделали из нас жалких кукольных персонажей, неутомимых и изможденных? Единственным извинением их неистовства может служить то, что оно проистекает не из инстинкта, не из искреннего порыва, а из боязни ограниченного пространства. Так много философов с ужасом размышляют о будущем, по сути, являясь лишь толкователями человечества, которое, чувствуя, что мгновения от него ускользают, пытается не думать об этом – и думает постоянно. Системы этих философов в целом создают образ и как бы логику развития этой постоянной озабоченности. Интересно, что История вызвала у них интерес лишь тогда, когда у человека появились все основания сомневаться в том, что он еще ею владеет и продолжает оставаться ее субъектом. В действительности же все происходит так, как если бы, осознав, что история ускользает от человека, он включился бы вне ее рамок в судорожную и короткую деятельность, в результате которой незначительными показались даже бедствия, внушавшие ему с той поры сильное беспокойство. Бытийная содержательность человека уменьшается с каждым его шагом вперед. Мы существуем лишь благодаря откату назад, благодаря расстоянию, которое отделяет нас от вещей и нас самих. Суетиться, хлопотать – значит отдавать себя во власть лжи и условности, то есть проводить незаконное разграничение между возможным и погребальным. На том уровне двигательной активности, которого мы достигли, мы больше не хозяева своим поступкам и своей судьбе. Ею, без сомнения, правит некое злое провидение, намерения которого, по мере того как мы оказываемся все ближе к последним временам, становятся все более непостижимыми, но они бы раскрылись любому, кто соблаговолил бы остановиться, отказавшись от взятой на себя роли, чтобы хоть на одно мгновение обозреть эту запыхавшуюся обреченную орду, к которой каждый из нас принадлежит.
Приняв все это во внимание, можно сказать, что последние времена не будут ни самыми утонченными, ни даже самыми сложными, а будут торопливыми временами, в которых бытие растворится в движении, а цивилизацию, устремившуюся к наихудшему, разметет смерч, который она же сама и породила. С тех пор как стало ясно, что уже ничто не помешает ей исчезнуть, давайте перестанем противопоставлять ей добродетели и, напротив, научимся разбираться в ее негативных проявлениях, в которых есть нечто такое, что, электризуя нас, вместе с тем побуждает умерить свои претензии и пересмотреть свою неприязнь. При таком подходе все эти призраки, пребывающие в бреду, и автоматически действующие индивиды кажутся менее ненавистными, если поразмыслить о бессознательных побудительных мотивах, о глубоких причинах их буйства: не чувствуют ли они, что срок, отпущенный им, сокращается день ото дня и что развязка уже близка? Разве не для того, чтобы отбросить от себя эту мысль, предаются они своим скоростным гонкам? Если бы они верили в то, что возможно какое-то другое будущее, им просто незачем было бы ни бегать, ни прятаться от самих себя, они замедлили бы ритм жизни и без опаски предались бесконечному неторопливому ожиданию. Но покуда не может быть и речи о том или ином будущем, у них его просто нет; а потому в общем смятении чувств рождается смутная, неформулируемая идея, которую они страшатся воспринимать, стремясь забыться, приводя себя в постоянное движение, отказываясь хоть на одно мгновение остаться наедине с собой. Но то неизбежное, чем она чревата, настигает их, даже если им кажется, что своим поведением и образом жизни они от него отдалились. Машины – лишь следствие, но не причина этой спешки и этого нетерпения. Нет, не машины толкают цивилизованного человека к погибели; он и изобрел-то их скорее потому, что был уже на пути к ней. Они оказались вспомогательными средствами, потребными для того, чтобы достичь ее быстрее и вернее. Не удовлетворившись тем, что бежал, человек захотел еще и ехать. В этом и только в этом смысле можно сказать, что машины действительно помогают ему «выиграть время». Он внедряет их в жизнь, навязывая отстающим и опоздавшим, дабы они могли следовать за ним, догнать и, возможно, перегнать его в этой гонке на пути к гибели, к тому, чтобы надо всем миром механистически царствовал амок. Именно для того, чтобы обеспечить его пришествие, человек цивилизованный стремится нивелировать, добиться единообразия человеческой жизни, стереть из нее аномалии и изгнать все неожиданное. Ведь он хотел бы, чтобы в жизни властвовала одна сплошная, монотонная, рутинная аномалия, ставшая основой поведения и императивом. А тех, кто ускользнет от нее, он обвинит в обскурантизме и всяческих чрезмерностях. Он не успокоится до тех пор, пока не наставит их на путь истинный, путь собственных ошибок. И поскольку первыми отказываются следовать за ним неграмотные, он вынудит их это сделать, обучит грамоте, чтобы, попав в ловушку знания, никто не избежал всеобщего несчастья. Настолько велико его ослепление, что он и представить себе не может, что можно выбрать путь каких-то иных заблуждений, кроме того, который выбрал он. Не имея даже передышки, необходимой для самоиронии, которую неизбежно вызвал бы взгляд, брошенный на свою судьбу, он тем самым лишается всякой возможности влиять на самого себя. И от этого делается особенно опасным для других. Агрессивный и в то же время жалкий, он не лишен определенной патетики: можно понять, почему, видя его в том безысходном положении, в которое он попал, испытываешь некоторую неловкость, пытаясь критиковать и разоблачать его, не говоря уж о том, что ругать неизлечимого больного, каким бы отвратительным он ни был, представляется дурным вкусом. Но если бояться проявить дурной вкус, можно ли пытаться судить о чем бы то ни было вообще?