Размер шрифта
-
+

Ангел Безпечальный - стр. 14

Борис Глебович поднялся и, подумав, что так и не успел умыться, побрел в столовую.

После завтрака Порфирьев дал команду выходить на трудотерапию:

– Строем, дедки, – зычно прогудел он, – шибче костылями двигайте! Мальчики – левое плечо вперед, на рубку дров; девочки – за тяпками, ведрами и на грядки. – Он самодовольно ухмыльнулся, надул грудь и рявкнул: – М-м-а-а-рш!

Женщины засеменили на огород, а мужчины – к дальнему сараю, где свалены были давеча привезенные сухостойные бревна.

Борис Глебович на пару с Анисимом Ивановичем «играли» на двуручной пиле, старательно выводя заунывный мотив, похожий на брюзжание голодного Мокия Аксеновича. Сам же Мокий Аксенович неспешно, с ленцой, поберегая здоровье, относил к поленнице всего лишь по два полешка зараз. Не в пример ему, Наум таскал дрова охапками, так что не только грудь и плечи, но и вся его кудлатая голова, сплошь запорошилась опилками, и лишь улыбка его оставалась чистой и ясной.

– Пилить пилою – гнуться спиною, – изрек наконец Анисим Иванович, устало двинул плечами и приставил пилу стоймя к козлам. – Баста! Хорош работать, пора ложки к обеду намывать.

– Сейчас тебе Порфирьев намоет! – ехидно усмехнулся Мокий Аксенович. – Еще час… – он посмотрел на ручные часы, – и пятнадцать минут.

– А ну его к лешему, – безпечно махнул рукой Анисим Иванович, – пусть катится…

Мокий Аксенович воровато оглянулся, втянул голову плечи и, подняв брошенные, было, полешки, затрусил к поленнице.

– Выслуживается перед начальством, гнида! – процедил сквозь зубы Савелий Софроньевич, плюнул и с силой вогнал топор в сосновый чурбан. – Он еще, погодите, в бригадиры выйдет.

Мужики заспорили, зашумели, а Борис Глебович, утирая рукавами едкие и густые, как глицерин, капли пота, отправился в сад. Устал! И сердце устало. А там отлично и думалось, и отдыхалось, и сердце расправлялось, забывало про боль.

Располагался сад, яблоневый сад, на заднем дворе Сената. Некогда, разбивая его, чьи-то руки славно потрудились – на радость себе, и, как, верно, рассчитывали, потомкам. Но время, как говорится, внесло свои коррективы. Борис Глебович уж не раз слышал, как спешно, будто при позорном отступлении, закрывали в девяносто четвертом здешний музей. Экспозицию просто разорили: кое-что, ценное, вывезли, а остальное оставили на разграбление. Хотя, скорее всего, ценное-то в первую голову и умыкнули. Это ж было начало девяностых – самое разбойное время… То, что за ненадобностью, воришкам не пригодилось, как водится, разгромили, пожгли, растоптали. А как же без этого? Сад остался на месте – сам по себе на десять с гаком лет – и, что называется, дошел до ручки. Кора на большинстве яблонь полопалась, и стволы обнажилась уродливыми прорехами. Трава по пояс высотой закрывала их корни; уставшие ветви, обломившись, уперлись в землю, и, казалось, что это нищенки в прорванных платьях пытаются выкарабкаться из поглощающей их трясины. Эх вы, красавицы-кокетки, где ж ваш былой аппетитный товар, румяный и духмяный, входящий в зрелые соки на исходе лета? Увы, было и прошло… Борис Глебович даже и не пытался отведать их нынешних, обмельчавших и обезкровленных, плодов: зубы сводило от одного их вида…

«Запустили вас, забросили, – Борис Глебович задумался, вспоминая свой родовой сад, старательно обихоженный дедовскими и отцовскими руками, – а там-то лучше ли сегодня?» Он посмотрел на клен, высаженный на границе сада, по-видимому, одновременно с плодовыми деревьями. Крона его, как пучок кудрявой петрушки, упруго и мощно покачивалась из стороны в сторону. Экий браво-молодец! Одно слово – дикарь! Ему без людей – и вольготней, и здоровей. А вы, сиротинушки, как заброшенные старые дворняжки, угодливо заглядываете людям в глаза, молчаливо ожидая подачки… «А ведь они, как и мы – такие же обманутые старики», – вдруг подумал Борис Глебович. Эта мысль отчего-то поразила его, заставила замереть, затаиться, так что шорох листвы и поскрипывание старых яблоневых суков – звуки покуда еще живущего сада – как бы погромчали и отчетливыми волнами покатились в голове, рассыпаясь там водопадом печальных брызг, от чего его собственная грусть-тоска все возрастала… «Вас обнадежили, некогда посадив здесь, удобрили, окопали. Потом использовали, снимали урожаи… А однажды бросили, забыли, предали… и оставили умирать… («Нас бросили, забыли, предали…» – теперь уже его мысли отражались эхом в шепоте листвы»)… Но и мы… Мы тоже высажены здесь, удобрены обещаниями, с нас уж собрали урожай – наши дома, наши квартиры. И теперь мы брошены и обречены смерти. И нам, как и вам, некуда идти…» Борис Глебович шагнул к ближайшему дереву («Антоновка» – любимый сорт его матери, да и отца). Ствол от корневой шейки до трех скелетных ветвей – да и сами эти ветви – растрескался, сплошь покрылся лишаями. Он погладил его сверху вниз, ощущая как отпадают, ссыпаются отмершие сухие чешуйки коры. «Прах, все прах и тлен. Собираем, копим, бережем, но все превратится в тот же прах – в ничто. Все земное: и обладание богатством, и мечтание о нем – одинаково ничто, ибо длится миг. А что не миг, что не «ничто»? Вечность и душа в ней…», – эти мысли навершием опустились на все то, что передумал Борис Глебович за последние минуты, словно кто-то (не он, но кто-то?) надел на пирамиду его размышлений шляпу и тем поставил точку. «А ведь так и есть!» – он повернулся в сторону Сената, словно желая незамедлительно поделиться своим открытием. Силуэты, голоса, лица… – незаметно он вернулся к воспоминаниям пережитого…

Страница 14