Анатомия Луны - стр. 30
– В декабре река уже подо льдом, Сатанов.
– Она выползает из полыньи. Прямо из полыньи.
– Ты все это только что сам выдумал.
– Ох, ты меня поймала, рыжая… И все-таки… Вот ты не веришь в силу проклятий. И правильно делаешь. Там, за горизонтом известного, в областях слепой веры, проклятия не остаются проклятиями, как материя не может оставаться материей у горизонта черной дыры. Все проклятия рано или поздно трансформируются в свою противоположность. Господь порой играет за дьявола, рыжая, а дьявол за бога.
Мне уже трудно уследить за его извилистой от абсента мыслью.
Вдруг распахивается дверь и вваливается толпа ублюдков. Они приносят с собой сквозняк, шум, смех, крики, неистовство еще не отошедших от какого-то сумасшествия людей, сырую кожу своих регланов, тяжесть своих негнущихся армейских ботинок, кислятину меховых прокуренных шапок, холод, снег, дым костров, запах декабря и ветра. Кровоподтеки и ссадины на лицах. Разбитые носы, едва подсохшие кровавые корки в ушах. Они только что передознулись адреналином. Нагнули латиносов на Тарповке. Стенка на стенку. У них блестят, как у зверей, глаза. И сейчас тут будет страшный загул.
В горле у меня стоит запах ацетона.
Среди них и Федька Африканец. Бородатые толкают и обнимают его. Он улыбается. У него порез на скуле, струйки крови стекли за ворот бушлата. Глаза блестят тем же адреналиновым блеском, что и у остальных. Он из породы извергов, как и все они здесь.
Он бросает на меня взгляд. Всего один, обычный, в доску будничный. Он говорит и смеется.
Наверное, мне того и нужно – остаться незамеченной, нетронутой, тайком пронести через жизнь свою несанкционированную рыжеволосость. Но мне почему-то в доску пусто и холодно, меня голенькой выбрасывает в открытый космос… «Оторвись от своих марсианских грядочек, господь. Посмотри на меня. Ну же, посмотри, чертов ты ублюдок!»
Девки приносят им выпивку. А потом ненадолго из задней комнаты выходит Зайка, в унтах, в пузырящихся штанах, в толстом свитере с оленями. Обнимает их всех – бородатых и бритых, с окровавленными носами, с запекшейся кровью в ушах, с порезами на скулах, с разбитыми лбами, опрокидывает с ними стакан водки, вздымает кулак и страшным голосом ревет:
– Тарповка будет наша! Квартал будет наш!
Они жахают стаканами о столы и кричат с налитыми кровью глазами:
– Наш! – И мне кажется, я чувствую, как металл вентиляционного короба с дрожью резонирует – эта тревожная дрожь заражает и меня. Зайка хлопает по плечу кого-то бородатого, а потом сует, не попадая сразу, руки в рукава куртки, которую вынесла и держит Ольга. Косматый, безносый и ужасный, он уходит в сумеречную муть вечереющей заснеженной улицы в своей куртке полярника с густой меховой опушкой.
Ольга в черном. Долгое шерстяное платье траурно – она не знала, к чему ей сегодня готовиться. Траур обхватывает ее всю, крепкую, узкую в талии и пышную в бедрах. Она выносит завернутый в полотенца лед, раздает ублюдкам. Но им не до льда. Они надираются. Полотенца брошены, мокнут в талых лужицах. Скопищу лобастых самцов, как зверям у водопоя после сезона засухи, – им все маˊло и им все малоˊ. Кричат, галдят, толкаются: