Размер шрифта
-
+

Amor. Автобиографический роман - стр. 24

Кого увели? Не обеих ли? Спешка этапа глотала всех. Уже на перроне. Поезд. Гудки, это – Казанский вокзал? Сон?

Везут. Куда? Сажают в поезд. Четырнадцать женщин помещают в одно отделение вагона, странного. Двойной коридор. Проходит мимо пустого – купе? Это – купе? В два этажа – нары по семь – внизу, наверху. Пока те влезают с мешками своими (нормального багажа нет), Ника стоит у решётки, перегораживающий во всю длину – коридор, за ним окно и здание перрона, – и говорит себе – не словами, всею собой: ни одной слезы! Там – трясло? Когда мать и дочь! И – прошло? Если то – прошло, значит, и это пройдёт. Никаких чувств. Понимаешь?.. Просто поезд отойдёт от Москвы. Куда-то, не всё ли равно? Из Москвы. Поезд шёл? Нет. До утра. Очень холодно. Ложились тесней. Жевали солёную рыбу. Ника не могла, отдала. Ела хлеб. Чаю в ту ночь не дали. Спали вповалку. А когда рассвело – с того конца поезда вошли с конвоем мужчины и заняли по четырнадцать всё «купе». Кто-то сказал: столыпинский вагон (Столыпин? Премьер-министр. Убили в 1911 году. И она вспоминала из газет про повешение убийцы: «Тело Богрова висело в продолжение 15 минут». Ей было шестнадцать лет.) Тоже трясло. И – прошло? Она лежала у стенки, наверху. Вспоминала, как в камере осуждённых показала встретившейся там подруге, Надежде Мещерской, все четыре головки хлебные: одна голова спящего, напоминавшая умершего друга. Другая – приснившееся лицо, большеглазое; букли. Портрет Павла Первого? Третье – подруга узнала его: Зубакин, Борис Михайлович… А четвёртая – голова её сына, чуть поднятая, лицо – юное, ободряющее… Как запомнился в час прощания… Где же они теперь? Надзирательница не выбросила! Сберегла! У кого на комоде?

Жевать научилась – долго; слюна с хлебом, высохнув – камень…

Позже, на ДВК, увидав глину – загорелась желанием лепить! Глины много… После работы вылепила мужское лицо, с усами, на кого-то похожее… На кого же? Всё больше. И вдруг – поняла… Смяла и бросила. И больше не стала… Никогда!

В тюрьме – писались, слагались – в пространство, не на бумагу, прямо в память написанные стихи. Ника помнила их и, наверное, никогда не позабудет.

…Как странно начинать писать стихи,
Которым, может, век не прозвучать…
Так будьте же, слова мои, тихи,
На вас тюремная лежит печать.
Я мухою любуюсь на стекле.
Легчайших крыльев тонкая слюда
На нераспахнутом блестит окне,
В окно стремясь, в окно летя, туда,
Где осени невиданной руно.
С лазурью неба празднует союз,
В нераскрывающееся окно,
Куда я телом слабым горько рвусь.
Я рвусь ещё туда, где Бонивар, —
В темницу, короновану тобой,
О одиночество! Бесценный дар!
Молю о нём, – отказано судьбой.
Да, это Дантов ад. Тела, тела…
Поют и ссорятся, едят и пьют.
Какому испытанью предала
Меня судьба! Года, года пройдут
До дня, когда увижу дорогих
Моей душе. Их лица, имена
Не тщись сказать, мой слабосильный стих,
Какие наступили времена!
Рахили плач по всей родной земле,
Дорожный эпос, неизвестный путь,
Мороз и голод, вши – и на коне
Чума и тиф догонят где —
нибудь…
– О Боже! Помоги принять не так
Свою судьбу! Не как змея из-под копыта!
Ведь это Книга Царств торжественно раскрыта,
А к солнцу нет пути, как через мрак!
…Как странно начинать писать стихи,
Которым, может, век не прозвучать…
Так будьте же, слова мои, тихи,
Страница 24