Алиса Коонен: «Моя стихия – большие внутренние волненья». Дневники. 1904–1950 - стр. 87
Надо верить…
Без веры нельзя жить…
Глаза у меня стали грустные-грустные…
Огромная печаль остановилась в них…
Я часто подолгу смотрю на себя в зеркало. Мне хочется уловить выражение своего лица…
И вот порой меня поражают глаза…
Я вглядываюсь в глубь их и тоже, как и Вас., – «не вижу дна»…
Они глубокие-глубокие, «бездонные», и там где-то в этой таинственной глубине – затаили что-то, острое, болезненное, какую-то страшную, напряженную мысль, и страдание, мучительное, тупое…
«Аличка, ну зачем эти страдальческие глаза!? Не надо, не надо, не могу я видеть этих глаз…»
Он гов[орил] это часто, и часто в самые острые минуты счастья, когда я, опьяненная и затуманенная его ласками, вдруг открывала и вскидывала на него глаза…
И вся я трепетала [несколько слов вымарано], а глаза смотрели с отчаяньем…
Один раз, когда он уходил от меня, он сказал: «У Вас такое страданье в лице, как будто я навсегда ухожу и мы никогда больше не увидимся…»
И вновь не было такого чувства, было просто грустно и жаль, что он уходит, а глаза говорили другое, «от себя».
В Москву!
Завтра в Москву!
Быть может – письмо будет.
Дай-то Господи…
Сколько времени уже ничего о нем не знаю.
Главное – не болен ли…
Это ужасно, страшнее всего.
Кажется, тогда не выдержу и поеду к нему…
Боже мой, страшно думать об этом, лучше не надо!
27 [июля 1907 г.]. Пятница
Нет письма…
Прямо руки опускаются, не знаю, что делать…
Звонилась по телефону, думала, может быть, швейцар знает, когда приедут, – ничего толку не добилась.
Спрашивала в театре, когда начнутся репетиции, говорят, с ½ августа. Пожалуй, не скоро соберутся…
Еще одна надежда – на завтрашний день, если Стаська311 не привезет письма – прямо ума не приложу, что думать… как себе объяснить. Незадачная сегодня была поездка – впечатлений мало, голос не звучал312, погода тусклая, вообще, скверно, тревожно…
Только когда ехала с поезда – хорошо было…
Небо – над головой – мрачное, угрюмое, в тяжелых черных тучах. По сторонам лес – печальный, темный… Деревья грустные, притаились, затихли – такие одинокие, жалкие. Уныло поникли тяжелые ветки, и капля за каплей падают их холодные слезки на серую землю…
Кое-где, [там и сям. – вымарано] мелькают уже желтые листочки березок, выглядывают так робко и виновато в густой живой зелени, словно стыдятся своих поблеклых красок.
Воздух весь какой-то [слово вымарано] серый, [слово вымарано] туманный, и сквозь эту мглистую дымку еще печальнее вычерчиваются зубчатые очертанья леса, силуэт мужика на козлах, гладкая лента дороги.
А ветер весело разгуливает по широким, [гладким. – зачеркнуто] выкошенным лужайкам, скользит по извилинам дороги, забирается в чащу леса, пугает своим диким хохотом молодые нежные деревца, и они растерянно трепещут всеми своими листочками, а старые – важные и степенные, много перевидавшие на своем веку, – только с укоризной качают толстыми корявыми ветками; [две строки вымарано] и неуклюжей лаской стараются успокоить молодых, вздрагивающих и трепещущих под мимолетными, страшными и чарующими объятиями [веселого. – вымарано] ветра. А он – вольный, широкий, носится с диким безумием, [опьяненный. – зачеркнуто] упоенный своей силой, своей властью, могучий, красивый, ненасытный в своем диком [упоении. –