1795 - стр. 23
– Всю жизнь я хотел быть похожим на тебя, Сесил. И только теперь, когда я понял, чего стоит их восхищение… Шулерство и ложь. Ничего так не хочу, как повернуться к ним спиной, и поскорее. Как только доделаю все, что должен доделать. Я всю жизнь под замком… сначала отец, потом сестра, потом вино, а в итоге – я сам. Я и есть моя тюрьма. Но ты и сам знаешь, ты же у нас ученый: ничто новое не прорастет, пока не расчистишь старое. Вот этим я и занимаюсь. Ничем другим. Я тоже хочу жить, как и все. И чем дальше отсюда, тем лучше. Теперь я понял: не хочу быть, как ты, Сесил. Я хочу оставаться собой, мне плевать, что делают и говорят остальные.
Эмиль наклонился поближе к зеркалу и встретился глазами с братом.
– И ты скоро исчезнешь. Ты привидение, мираж, тебя не существует. Галлюцинация. Когда закончится вся эта история, твоя роль в пьесе окончена. Для меня каждый шаг в этом расследовании – каинов шаг. Но погоди… оставлю Стокгольм, исчезнешь и ты. Я про тебя забуду.
На улице под окном кто-то затянул пьяную песню. Эмиль покрылся гусиной кожей – настолько явственно представилось ему жгучее и ласковое прикосновение перегонного к слизистой глотки, как оно без сопротивления, будто раскаленная стрела, проникает в тело, освещает самые темные уголки сознания и помогает понять: они пусты.
В такие моменты ему особенно тяжело.
Зажмурился и прошептал:
– Я докажу вам, что вы ошибались. И ты, и отец. Я докажу вам, что выбранные вами пути – не единственные. Все будет, как я того захочу.
6
В толпе она видится ему постоянно. Но это не она. Каждый раз не она. А во сне – как живая. Один и тот же сон, поэтому он старается не спать. Зимой было нетрудно: как бы ни ложился, какую бы позу ни принимал – тут же вскакивал от боли. Даже прикосновение одеяла ощущалось как ожог, будто языки пламени опять и опять лижут тело. Он мог только сидеть, и то в строго определенной позе, вынужденной, как сказал Винге. Но теперь волдыри прошли, и ничто больше не удерживает его в бодрствующем состоянии. Кожа кое-как зажила и напоминает оплывшую свечу: на месте бывших ожогов остались грубые рубцы. Еще болезненные при прикосновении, но Кардель не обращает внимания. Невыносимое жжение, что в первые недели облегало все тело, как плотно сидящее белье, отступило. Осталась только резь в культе, но это не привычная жующая ломота, не ощущение постоянно перемалывающей кости якорной цепи «Ингеборга». Это острая боль, появившаяся в кошмарные секунды, когда он топил Эрика Тре Русура в овечьем корыте. Боль, ни за что не желающая отступать. Он даже вскрикивает иногда, а ведь в свое время молча, сжав зубы, следил, как фельдшер ржавым рашпилем обтачивает острые края отпиленной кости.
Но нельзя же вообще не спать… сон все равно выжидает удобный момент и валит борцовским захватом. Опять и опять бежит он по пылающему дому со свертками в руках. Карл и Майя, крошечные нежные тельца. Падает, теряет, вновь бежит с пылающими волосами. Бесполезно – ее дети погибли, и это его вина. Протянутая рука помощи обернулась кошмаром. И тут же появляется она. Раз за разом молит он о прощении, но она будто не понимает язык, на котором он говорит. Молчит. Оглохла от горя. Кардель чувствует свое ничтожество: все, что бы он ни говорил, в ее ушах не более чем досадное жужжание запутавшейся в гардине мухи. Оглушена горем. А может, и вправду не понимает, лишилась рассудка – еще одна жизнь на его совести. Иногда сон заряжает иные капканы, капканы невыносимого стыда. Он просыпается с колотящимся сердцем.